Как приятно поговорить с умным человеком. Психология личности

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой
Да и говорил тоже. Встретив Федора Павловича в зале, только что войдя, он вдруг закричал ему, махая руками: «Я к себе наверх, а не к вам, до свидания», и прошел мимо, даже стараясь не взглянуть на отца. Очень может быть, что старик слишком был ему в эту минуту ненавистен, но такое бесцеремонное проявление враждебного чувства даже и для Федора Павловича было неожиданным. А старик и впрямь, видно, хотел ему что-то поскорей сообщить, для чего нарочно и вышел встретить его в залу; услышав же такую любезность, остановился молча и с насмешливым видом проследил сынка глазами на лестницу в мезонин до тех пор, пока тот скрылся из виду. — Чего это он? — быстро спросил он вошедшего вслед за Иваном Федоровичем Смердякова. — Сердятся на что-то-с, кто их разберет, — пробормотал тот уклончиво. —А и черт! Пусть сердится! Подавай самовар и скорей сам убирайся, живо. Нет ли чего нового? Тут начались расспросы именно из таких, на которые Смердяков сейчас жаловался Ивану Федоровичу, то есть всё насчет ожидаемой посетительницы, и мы эти расспросы здесь опустим. Чрез полчаса дом был заперт, и помешанный старикашка похаживал один по комнатам, в трепетном ожидании, что вот-вот раздадутся пять условных стуков, изредка заглядывая в темные окна и ничего в них не видя, кроме ночи. Было уже очень поздно, а Иван Федорович всё не спал и соображал. Поздно он лег в эту ночь, часа в два. Но мы не станем передавать всё течение его мыслей, да и не время нам входить в эту душу: этой душе свой черед. И даже если б и попробовали что передать, то было бы очень мудрено это сделать, потому что были не мысли, а было что-то очень неопределенное, а главное — слишком взволнованное. Сам он чувствовал, что потерял все свои концы. Мучили его тоже разные странные и почти неожиданные совсем желания, например: уж после полночи ему вдруг настоятельно и нестерпимо захотелось сойти вниз, отпереть дверь, пройти во флигель и избить Смердякова, но спросили бы вы за что, и сам он решительно не сумел бы изложить ни одной причины в точности, кроме той разве, что стал ему этот лакей ненавистен как самый тяжкий обидчик, какого только можно приискать на свете. С другой стороны, не раз охватывала в эту ночь его душу какая-то необъяснимая и унизительная робость, от которой он — он это чувствовал — даже как бы терял вдруг физические силы. Голова его болела и кружилась. Что-то ненавистное щемило его душу, точно он собирался мстить кому. Ненавидел он даже Алешу, вспоминая давешний с ним разговор, ненавидел очень минутами и себя. О Катерине Ивановне он почти что и думать забыл и много этому потом удивлялся, тем более что сам твердо помнил, как еще вчера утром, когда он так размашисто похвалился у Катерины Ивановны, что завтра уедет в Москву, в душе своей тогда же шепнул про себя: «А ведь вздор, не поедешь, и не так тебе будет легко оторваться, как ты теперь фанфаронишь». Припоминая потом долго спустя эту ночь, Иван Федорович с особенным отвращением вспоминал, как он вдруг, бывало, вставал с дивана и тихонько, как бы страшно боясь, чтобы не подглядели за ним, отворял двери, выходил на лестницу и слушал вниз, в нижние комнаты, как шевелился и похаживал там внизу Федор Павлович, — слушал подолгу, минут по пяти, со странным каким-то любопытством, затаив дух, и с биением сердца, а для чего он всё это проделывал, для чего слушал — конечно, и сам не знал. Этот «поступок» он всю жизнь свою потом называл «мерзким» и всю жизнь свою считал, глубоко про себя, в тайниках души своей, самым подлым поступком изо всей своей жизни. К самому же Федору Павловичу он не чувствовал в те минуты никакой даже ненависти, а лишь любопытствовал почему-то изо всех сил: как он там внизу ходит, что он примерно там у себя теперь должен делать, предугадывал и соображал, как он должен был там внизу заглядывать в темные окна и вдруг останавливаться среди комнаты и ждать, ждать — не стучит ли кто. Выходил Иван Федорович для этого занятия на лестницу раза два. Когда всё затихло и уже улегся и Федор Павлович, часов около двух, улегся и Иван Федорович с твердым желанием поскорее заснуть, так как чувствовал себя страшно измученным. И впрямь: заснул он вдруг крепко и спал без снов, но проснулся рано, часов в семь, когда уже рассвело. Раскрыв глаза, к изумлению своему, он вдруг почувствовал в себе прилив какой-то необычайной энергии, быстро вскочил и быстро оделся, затем вытащил свой чемодан и, не медля, поспешно начал его укладывать. Белье как раз еще вчера утром получилось всё от прачки. Иван Федорович даже усмехнулся при мысли, что так всё оно сошлось, что нет никакой задержки внезапному отъезду. А отъезд выходил действительно внезапный. Хотя Иван Федорович и говорил вчера (Катерине Ивановне, Алеше и потом Смердякову), что завтра уедет, но, ложась вчера спать, он очень хорошо помнил, что в ту минуту и не думал об отъезде, по крайней мере совсем не мыслил, что, поутру проснувшись, первым движением бросится укладывать чемодан. Наконец чемодан и сак были готовы: было уже около девяти часов, когда Марфа Игнатьевна взошла к нему с обычным ежедневным вопросом: «Где изволите чай кушать, у себя аль сойдете вниз?» Иван Федорович сошел вниз, вид имел почти что веселый, хотя было в нем, в словах и в жестах его, нечто как бы раскидывающееся и торопливое. Приветливо поздоровавшись с отцом и даже особенно наведавшись о здоровье, он, не дождавшись, впрочем, окончания ответа родителя, разом объявил, что чрез час уезжает в Москву, совсем, и просит послать за лошадьми. Старик выслушал сообщение без малейшего удивления, пренеприлично позабыв поскорбеть об отъезде сынка; вместо того вдруг чрезвычайно захлопотал, вспомнив как раз кстати одно насущное собственное дело. — Ах ты! Экой! Не сказал вчера... ну да всё равно и сейчас уладим. Сделай ты мне милость великую, отец ты мой родной, заезжай в Чермашню. Ведь тебе с Воловьей станции всего только влево свернуть, всего двенадцать каких-нибудь версточек, и вот она, Чермашня. — Помилуйте, не могу: до железной дороги восемьдесят верст, а машина уходит со станции в Москву в семь часов вечера — ровно только, чтоб поспеть. — Поспеешь завтра, не то послезавтра, а сегодня сверни в Чермашню. Чего тебе стоит родителя успокоить! Если бы здесь не дело, я сам давно слетал бы, потому что штука-то там спешная и чрезвычайная, а здесь у меня время теперь не такое... Видишь, там эта роща моя, в двух участках, в Бегичеве да в Дячкине, в пустошах. Масловы, старик с сыном, купцы, всего восемь тысяч дают на сруб, а всего только прошлого года покупщик нарывался, так двенадцать давал, да не здешний, вот где черта. Потому у здешних теперь сбыту нет: кулачат Масловы — отец с сыном, стотысячники: что положат, то и бери, а из здешних никто и не смеет против них тягаться. А Ильинский батюшка вдруг отписал сюда в прошлый четверг, что приехал Горсткин, тоже купчишка, знаю я его, только драгоценность-то в том, что не здешний, а из Погребова, значит, не боится он Масловых, потому не здешний. Одиннадцать тысяч, говорит, за рощу дам, слышишь? А пробудет он здесь, пишет батюшка, еще-то всего лишь неделю. Так вот бы ты поехал, да с ним и сговорился... — Так вы напишите батюшке, тот и сговорится. — Не умеет он, тут штука. Этот батюшка смотреть не умеет. Золото человек, я ему сейчас двадцать тысяч вручу без расписки на сохранение, а смотреть ничего не умеет, как бы и не человек вовсе, ворона обманет. А ведь ученый человек, представь себе это. Этот Горсткин на вид мужик, в синей поддевке, только характером он совершенный подлец, в этом-то и беда наша общая: он лжет, вот черта. Иной раз так налжет, что только дивишься, зачем это он. Налгал третьего года, что жена у него умерла и что он уже женат на другой, и ничего этого не было, представь себе: никогда жена его не умирала, живет и теперь и его бьет каждые три дня по разу. Так вот и теперь надо узнать: лжет аль правду говорит, что хочет купить и одиннадцать тысяч дать? — Так ведь и я тут ничего не сделаю, у меня тоже глазу нет. — Стой, подожди, годишься и ты, потому я тебе все приметы его сообщу, Горсткина-то, я с ним дела уже давно имею. Видишь: ему на бороду надо глядеть; бороденка у него рыженькая, гаденькая, тоненькая. Коли бороденка трясется, а сам он говорит да сердится — значит ладно, правду говорит, хочет дело делать; а коли бороду гладит левою рукой, а сам посмеивается — ну, значит надуть хочет, плутует. В глаза ему никогда не гляди, по глазам ничего не разберешь, темна вода, плут, — гляди на бороду. Я тебе к нему записку дам, а ты покажи. Он Горсткин, только он не Горсткин, а Лягавый, так ты ему не говори, что он Лягавый, обидится. Коли сговоришься с ним и увидишь, что ладно, тотчас и отпиши сюда. Только это и напиши: «Не лжет, дескать». Стой на одиннадцати, одну тысячку можешь спустить, больше не спускай. Подумай: восемь и одиннадцать — три тысячи разницы. Эти я три тысячи ровно как нашел, скоро ли покупщика достанешь, а деньги до зарезу нужны. Дашь знать, что серьезно, тогда я сам уж отсюда слетаю и кончу, как-нибудь урву время. А теперь чего я туда поскачу, если всё это батька выдумал? Ну, едешь или нет? — Э, некогда, избавьте. — Эх, одолжи отца, припомню! Без сердца вы все, вот что! Чего тебе день али два? Куда ты теперь, в Венецию? Не развалится твоя Венеция в два-то дня. Я Алешку послал бы, да ведь что Алешка в этих делах? Я ведь единственно потому, что ты умный человек, разве я не вижу. Лесом не торгуешь, а глаз имеешь. Тут только чтобы видеть: всерьез или нет человек говорит. Говорю, гляди на бороду: трясется бороденка — значит всерьез. — Сами ж вы меня в Чермашню эту проклятую толкаете, а? — вскричал Иван Федорович, злобно усмехнувшись. Федор Павлович злобы не разглядел или не хотел разглядеть, а усмешку подхватил: — Значит, едешь, едешь? Сейчас тебе записку настрочу. — Не знаю, поеду ли, не знаю, дорогой решу. — Что дорогой, реши сейчас. Голубчик, реши! Сговоришься, напиши мне две строчки, вручи батюшке, и он мне мигом твою цидулку пришлет. А затем и не держу тебя, ступай в Венецию. Тебя обратно на Воловью станцию батюшка на своих доставит... Старик был просто в восторге, записку настрочил, послали за лошадьми, подали закуску, коньяк. Когда старик бывал рад, то всегда начинал экспансивничать, но на этот раз он как бы сдерживался. Про Дмитрия Федоровича, например, не произнес ни единого словечка. Разлукой же совсем не был тронут. Даже как бы и не находил, о чем говорить; и Иван Федорович это очень заметил: «Надоел же я ему, однако», — подумал он про себя. Только провожая сына уже с крыльца, старик немного как бы заметался, полез было лобызаться. Но Иван Федорович поскорее протянул ему для пожатия руку, видимо отстраняя лобзания. Старик тотчас понял и вмиг осадил себя. — Ну, с богом, с богом! — повторял он с крыльца. — Ведь приедешь еще когда в жизни-то? Ну и приезжай, всегда буду рад. Ну, Христос с тобою! Иван Федорович влез в тарантас. — Прощай, Иван, очень-то не брани! — крикнул в последний раз отец. Провожать вышли все домашние: Смердяков, Марфа и Григорий. Иван Федорович подарил всем по десяти рублей. Когда уже он уселся в тарантас, Смердяков подскочил поправить ковер. — Видишь... в Чермашню еду... — как-то вдруг вырвалось у Ивана Федоровича, опять как вчера, так само собою слетело, да еще с каким-то нервным смешком. Долго он это вспоминал потом. — Значит, правду говорят люди, что с умным человеком и поговорить любопытно, — твердо ответил Смердяков, проникновенно глянув на Ивана Федоровича. Тарантас тронулся и помчался. В душе путешественника было смутно, но он жадно глядел кругом на поля, на холмы, на деревья, на стаю гусей, пролетавшую над ним высоко по ясному небу. И вдруг ему стало так хорошо. Он попробовал заговорить с извозчиком, и его ужасно что-то заинтересовало из того, что ответил ему мужик, но чрез минуту сообразил, что всё мимо ушей пролетело и что он, по правде, и не понял того, что мужик ответил. Он замолчал, хорошо было и так: воздух чистый, свежий, холодноватый, небо ясное. Мелькнули было в уме его образы Алеши и Катерины Ивановны; но он тихо усмехнулся и тихо дунул на милые призраки, и они отлетели: «Будет еще их время», — подумал он. Станцию отмахали быстро, переменили лошадей и помчались на Воловью. «Почему с умным человеком поговорить любопытно, что он этим хотел сказать? — вдруг так и захватило ему дух. — А я зачем доложил ему, что в Чермашню еду?» Доскакали до Воловьей станции. Иван Федорович вышел из тарантаса, и ямщики его обступили. Рядились в Чермашню, двенадцать верст проселком, на вольных. Он велел впрягать. Вошел было в станционный дом, огляделся кругом, взглянул было на смотрительшу и вдруг вышел обратно на крыльцо. — Не надо в Чермашню. Не опоздаю, братцы, к семи часам на железную дорогу? — Как раз потрафим. Запрягать, что ли? — Впрягай мигом. Не будет ли кто завтра из вас в городе? — Как не быть, вот Митрий будет. — Не можешь ли, Митрий, услугу оказать? Зайди ты к отцу моему, Федору Павловичу Карамазову, и скажи ты ему, что я в Чермашню не поехал. Можешь аль нет? — Почему не зайти, зайдем; Федора Павловича очень давно знаем. — А вот тебе и на чай, потому он тебе, пожалуй, не даст... — весело засмеялся Иван Федорович. — А и впрямь не дадут, — засмеялся и Митрий. — Спасибо, сударь, непременно выполним... В семь часов вечера Иван Федорович вошел в вагон и полетел в Москву. «Прочь всё прежнее, кончено с прежним миром навеки, и чтобы не было из него ни вести, ни отзыва; в новый мир, в новые места, и без оглядки!» Но вместо восторга на душу его сошел вдруг такой мрак, а в сердце заныла такая скорбь, какой никогда он не ощущал прежде во всю свою жизнь. Он продумал всю ночь; вагон летел, и только на рассвете, уже въезжая в Москву, он вдруг как бы очнулся. — Я подлец! — прошептал он про себя. А Федор Павлович, проводив сынка, остался очень доволен. Целые два часа чувствовал он себя почти счастливым и попивал коньячок; но вдруг в доме произошло одно предосадное и пренеприятное для всех обстоятельство, мигом повергшее Федора Павловича в большое смятение: Смердяков пошел зачем-то в погреб и упал вниз с верхней ступеньки. Хорошо еще, что на дворе случилась в то время Марфа Игнатьевна и вовремя услышала. Падения она не видела, но зато услышала крик, крик особенный, странный, но ей уже давно известный, — крик эпилептика, падающего в припадке. Приключился ли с ним припадок в ту минуту, когда он сходил по ступенькам вниз, так что он, конечно, тотчас же и должен был слететь вниз в бесчувствии, или, напротив, уже от падения и от сотрясения произошел у Смердякова, известного эпилептика, его припадок — разобрать нельзя было, но нашли его уже на дне погреба, в корчах и судорогах, бьющимся и с пеной у рта. Думали сначала, что он наверно сломал себе что-нибудь, руку или ногу, и расшибся, но, однако, «сберег господь», как выразилась Марфа Игнатьевна: ничего такого не случилось, а только трудно было достать его и вынести из погреба на свет божий. Но попросили у соседей помощи и кое-как это совершили. Находился при всей этой церемонии и сам Федор Павлович, сам помогал, видимо перепуганный и как бы потерявшийся. Больной, однако, в чувство не входил: припадки хоть и прекращались на время, но зато возобновлялись опять, и все заключили, что произойдет то же самое, что и в прошлом году, когда он тоже упал нечаянно с чердака. Вспомнили, что тогда прикладывали ему к темени льду. Ледок в погребе еще нашелся, и Марфа Игнатьевна распорядилась, а Федор Павлович под вечер послал за доктором Герценштубе, который и прибыл немедленно. Осмотрев больного тщательно (это был самый тщательный и внимательный доктор во всей губернии, пожилой и почтеннейший старичок), он заключил, что припадок чрезвычайный и «может грозить опасностью», что покамест он, Герценштубе, еще не понимает всего, но что завтра утром, если не помогут теперешние средства, он решится принять другие. Больного уложили во флигеле, в комнатке рядом с помещением Григория и Марфы Игнатьевны. Затем Федор Павлович уже весь день претерпевал лишь несчастие за несчастием: обед сготовила Марфа Игнатьевна, и суп сравнительно с приготовлением Смердякова вышел «словно помои», а курица оказалась до того пересушенною, что и прожевать ее не было никакой возможности. Марфа Игнатьевна на горькие, хотя и справедливые, упреки барина возражала, что курица и без того была уже очень старая, а что сама она в поварах не училась. К вечеру вышла другая забота: доложили Федору Павловичу, что Григорий, который с третьего дня расхворался, как раз совсем почти слег, отнялась поясница. Федор Павлович окончил свой чай как можно пораньше и заперся один в доме. Был он в страшном и тревожном ожидании. Дело в том, что как раз в этот вечер ждал он прибытия Грушеньки уже почти наверно; по крайней мере получил он от Смердякова, еще рано поутру, почти заверение, что «они уж несомненно обещали прибыть-с». Сердце неугомонного старичка билось тревожно, он ходил по пустым своим комнатам и прислушивался. Надо было держать ухо востро: мог где-нибудь сторожить ее Дмитрий Федорович, а как она постучится в окно (Смердяков еще третьего дня уверил Федора Павловича, что передал ей где и куда постучаться), то надо было отпереть двери как можно скорее и отнюдь не задерживать ее ни секунды напрасно в сенях, чтобы чего, боже сохрани, не испугалась и не убежала. Хлопотливо было Федору Павловичу, но никогда еще сердце его не купалось в более сладкой надежде: почти ведь наверно можно было сказать, что в этот раз она уже непременно придет!..

Опубликованный в январском и февральском номерах “Октября” роман Василия Аксенова “Вольтерьянцы и вольтерьянки” оказался одной из самых заметных публикаций минувшего года. Роман вошел в короткий список премии “Букер” и вызвал массу откликов, порой переходящих в полемику.

Маститый писатель не просто вернулся, но активно ворвался в современный литературный процесс, вновь заставил говорить о себе. Читателям со стажем проза Аксенова напоминает о нескольких эпохах, в том числе – неизбежно – о буре и натиске начала шестидесятых (повести “Коллеги”, “Звездный билет”), а также о смутных временах последних лет брежневского правления (альманах “Метрополь”).

Тем интереснее было вслушаться в рассуждения молодых читателей, участников литературной студии факультета истории и филологии РГГУ. В какой мере сумеют они соотнести образ живого классика, о котором не первое десятилетие говорят с университетских кафедр, с темпераментным автором, продолжающим писать и сегодня, причем с завидной настойчивостью ищущим всякий раз новую интонацию, словно бы наслаждаясь собственной мастеровитостью? На недавней конференции, посвященной романам из букеровского шортлиста, Аксенов заявил, что для “Вольтерьянцев...” он создал специальный, подходящий к случаю вариант романного языка – гремучую смесь из двунадесяти наречий, переполненную анахронизмами и явными и скрытыми намеками на факты из истории нескольких европейских держав. Все ли стилистические тонкости различимы для тех, кто родился в середине восьмидесятых? Что именно их больше всего привлекло в новом романе Аксенова? Ответы следует искать в их эссе о “Вольтерьянцах и вольтерьянках”.

Дмитрий БАК

С умным человеком и поговорить любопытно

Первая аксиома Наивного Читателя гласит: “Какова бы ни была книга, главное – это по прочтении суметь ответить другому Наивному Читателю на вопрос: “А о чем книжка-то?”

Читатель постнаивный успевает эту аксиому забыть. Поэтому если попробовать застать его этим вопросом врасплох, то в наступившей тишине, нарушаемой лишь смущенным компетентным мычанием ответчика, можно явственно услышать, как в голове у него с грохотом проносятся стада хронотопов, разлетаются стайки точек зрения, а персонажи выстраиваются стройными колоннами, сквозь которые прогоняют субъекта повествования... Простые способы открывания ларчика остались где-то за школьным холмом. А зря. “Про что книжка? Да про Вольтера! Про то, какой он был гений”. Спасибо, Наивный Читатель!

Вопрос второй, уже посложнее. Как пишут книжки про гениев? “Ну как, вон “ЖЗЛ” есть, там только про них и пишут!” Справедливости ради учтем, что авторы и герои “ЖЗЛ” очень разные и разное от таких объединений получается. Но если некоторое количество изданий этой серии полистать подряд, то можно констатировать, что картина везде примерно одинаковая – страдал, боролся, творил, жить не давали, современники не оценили... Мученики и святые (иногда грешившие, но гениальностью все покрыв).

Есть, конечно, не только “ЖЗЛ”. Никогда не забуду прочитанный давным-давно роман Д. Вейса “Возвышенное и земное”. Потому что после него “ЖЗЛ” в руки больше не брала. Земного в жизни Вольфганга Амадея хватило бы на целый материк. А возвышенного – на все небо над материком.

Аксенов любит в своем герое и то, и другое. В интервью и публичных выступлениях он не устает рассказывать поразившую его историю о том, как Вольтер вылечился от холеры, выпив по совету врача двадцать пинт лимонада и сделав двадцать клизм. Тело Гения во всех его жизненных проявлениях заполняет страницы романа. Вольтер становится таким телесным, что его не только слышно, но и видно – до голографического обмана, так что уже к середине действия кажется, что знаешь его лет пятьдесят, каждый его жест, поворот головы, острую усмешку. Аксеновский Вольтер “более жив”, чем бюст Вольтера из ГМИИ им. Пушкина, знакомый с детства.

Эта телесность настолько соткана из входящего в подсознание со второй строки языка романа, что, когда Вольтер открывает рот, никакого разрыва между “возвышенным” (то есть его философскими размышлениями и лирическими отступлениями) и “земным” не возникает. Клизма имеет прямое отношение к делу Каласа, доказано писателем.

Но Аксенову важен не просто гений. Ему важен гений, создавший эпоху. Безымянное кресло станет вольтеровским, короли и императрицы назовут себя вольтерьянцами и вольтерьянками, слова фернейского старца слышны повсюду...

Недавно мне на глаза попалась формулировка экзаменационного вопроса для филологов-германистов – “Страдания молодого Вертера” как исповедь поколения”. И я вспомнила еще одного старца во блеске олимпийской славы. Гете. Гений, создавший больше чем эпоху.

В немецкой литературе есть прекрасный образец романа о гении (это, мне кажется, нечто иное, чем традиционный Ku3nstlerroman, то есть “роман о художнике”). Я имею в виду не очень читаемую у нас “Лотту в Веймаре” Томаса Манна. Помимо того, что Манн посягает на национальное достояние в лице Гете (но гении друг друга стоят!), этот роман интересен еще и тем, что в основе его сюжета лежит та же интрига, что и в романе “Вольтерьянцы и вольтерьянки”, – в нем рассказывается о встрече, которой не было. Отметим это сходство, чтобы понять, в чем принципиальная разница.

У Томаса Манна Гете появляется лишь в заключительной главе и практически не произносит ни одного путного слова. Зато остальные персонажи романа говорят о Гете часами, сотнями страниц без передышки, а бедная Шарлотта это все терпеливо выслушивает, изредка вставляя свои воспоминания. Аксенов же показывает Вольтера в действии, за его прямым делом – в момент изрекания истин. Сама встреча организуется лишь как повод для того, чтобы гений высказался, высказал себя всего. И композиционно беседы “Остзейского кумпанейства” занимают центральное положение в романе.

Еще одно различие в решении сходного сюжета – сама встреча. Кто с кем встречается? У Аксенова это встреча двух родственных по духу гениев эпохи – Вольтера и Екатерины Великой, укрывшейся в андрогинном образе Фон-Фигина. (Гений Фридрих Великий выступает в эпизодической роли, чем, возможно, его гениальность как раз и ставится под сомнение.) Одновременно это встреча времен, что обеспечено активным присутствием молодежи (из коей некоторые личности склонны к выпадению из века восемнадцатого в век двадцатый). У Томаса Манна – встреча гениального искусства и жизни. К веймарскому старцу приезжает немолодая уже Шарлотта, чей вполне реальный образ остался в мировой литературе на страницах “Страданий молодого Вертера”. Автор и персонаж, Человек и человек. Никто не собирается высказывать истины. Но автора потребовали к отчету за содеянное, то есть за сотворенное. И это создает интригу, небывалый накал в воздухе, заставляющий всех вокруг говорить и говорить в попытке объяснить, обличить, оправдать необъяснимое – природу гениальности. Это стоит того, чтобы говорить долго и со вкусом, с полным напряжением всех интеллектуальных мышц.

У Аксенова же главная интрига как раз не в самой встрече с гением. Иначе роман скорее всего вышел бы философским – и тогда пространные речения Вольтера и компании заняли бы главное место. Но на самом деле получается не так. Интрига романа в полной мере именно авантюрная, а не интеллектуальная. Читатель искушенный не найдет в беседах “Остзейского кумпанейства” ничего нового (если только не займется разысканиями, что Вольтер мог сказать и откуда это взято, а чего придумал Аксенов и зачем) и будет читать ради чего-то другого, читатель неискушенный особо разбираться в философствованиях тоже не станет (не по его части) и тоже будет читать ради чего-то еще. Ради безумных приключений добрых молодцев Николя де Буало и Мишеля де Террано, ради близняшек курфюрстиночек, ради чертовщины Сорокапуста и казака Эмиля, ради маскарадной андрогинности и телесности Истории, ради орнаментального эсперанто Аксенова, в котором есть замечательное, на все случаи жизни, слово “облискурация”...

И пусть “Кумпанейство” говорит об очень серьезных вещах, которые, как справедливо считает автор, актуальны сейчас и всегда. Но мы-то с вами знаем, что происходит в перерывах между чинными заседаниями, после каких бурных амурных и батальных сцен собираются к дискуссионному столу почтенные вольтерьянки и вольтерьянцы!.. И это куда как интереснее того, что и как говорится.

Если уж говорить об интеллектуальной нагрузке, то в романе она скорее ложится на плечи самого, пожалуй, любопытного персонажа – Михаила Земскова. Любопытного, но не потянувшего весь роман. Сделай писатель его главным героем – мы бы получили очередной добротный роман от лица странноватого юноши, одолеваемого философическими сомнениями и строящего свою собственную космологию. По сути своей и по функции Михаил Земсков – да не обидится уважаемый автор – кузен, если не брат родной Петру Пустоте из романа Пелевина “Чапаев и Пустота”. Все эти выпадения в иные пласты времени и реальности, всяческие “жужжала” и “летающие домы” смотрелись бы гораздо уместнее, если бы в конце концов к чему-нибудь привели – хоть к итоговому выпадению в УРАЛ, хоть еще куда. У Аксенова же они никуда не ведут – так просто, посмеяться в антракте. Возможно, их функция – в расширении культурного горизонта, в подчеркивании зыбкости границ между реальностью и иной реальностью, в связи со всяческой чертовщиной романа – показать, как зыбок островок Разума вокруг Вольтера. Да и то сказать, островок Разума – в самом что ни на есть готическом замке!

Чертовщины в романе, может быть, даже слишком много, перевешивает она самый дух рациональной эпохи. Особенно при том, что и многочисленные андрогинные инверсии тоже с трезвым разумом как-то связать трудно – слишком уж размывают реальность, слишком уж связаны с гальванизмами-магнетизмами а ля Калиостро. Истинных же вольтерьянцев и вольтерьянок в романе на самом деле крайне мало – все персонажи свою дань чертовщине платят сполна. Может, в том-то весь и смысл, что только Фон-Фигин-Екатерина может оказаться на должном уровне, чтобы воспринять дух и букву Вольтера. Но это равенство выражается и в том, чтобы практически прийти к вольтеровским выводам своим путем. Беседа с Вольтером только подтверждает продуманное ранее. Все прочие персонажи также не испытывают никаких изменений от собственно речей Вольтера во время встречи, то есть от ее рациональной задачи. На них гораздо сильнее влияют сопутствующие факторы – атмосфера мудрого обсуждения, аура двойного величия. И прежде всего – Авантюра вокруг встречи.

Можно смело сказать, что на судьбу героев романа решающее значение оказала встреча вовсе не с Вольтером, а с магистром Сорокапустом и казаком Эмилем. Именно чертовщина вкупе с соприродной ей пугачевщиной решают все – и для героев, и для Екатерины, и для России в конце концов. Встреча с Вольтером, главное событие романа, оказывается бесплодной, безрезультатной. Это лишь проявление активности одной из воюющих сторон при том, что побеждает в борьбе со светом Разума начало темное.

Николай Лесков и Михаил Земсков в итоге всех вольтеровских приключений становятся... гомеопатами. Неожиданнее финала не придумать. Но и нелогичнее тоже. При чем тут Вольтер?! Только при том, что сама мысль о таком занятии появилась у Михаила при случайном созерцании результатов целебных вольтеровских клизм. Но что здесь от Духа гения? Вообще-то подобные исследования – это скорее черта, характерная для позднего Средневековья или Ренессанса, чем для рубежа XVIII-XIX веков. У Мольера таких как бы докторов – десятки, если не сотни. Тем более незачем это делать такой уж светской новостью. Нонсенс да и только. Лучше бы Михаил первым в России лягушек научился резать – вот это куда ближе к Вольтеру!

Что касается истинного вольтерьянства, то можно не брать в расчет и немецкое княжеское семейство, в отдаленном, но роковом родстве, очевидно, находившееся с капитаном Мироновым. Члены этого семейства – лишь объекты жестоких, однако крайне поучительных экспериментов разрушительных стихий (жесток, ох, жесток Автор, так расправившийся с симпатичными персонажами!). В трагической разности судеб сестер близняшек, разошедшихся от одной точки, – больше глубины и смысла, чем во всех философствованиях всего “Остзейского кумпанейства” во главе с Вольтером.

В результате единственным настоящим носителем Разума именно в вольтеровском смысле, кроме самого Вольтера, является Ксенопонт, граф Рязанский – персонаж крайне примечательный, стилистически и функционально последовательный, верный себе до последних страниц. Старый добрый Ксено с его причудливыми писаниями и редкостной чадолюбивостью. Ярко, сочно, а потому ценно. Аксенов максимально силен именно в этом.

Вот так и получается, что роман “Вольтерьянцы и вольтерьянки” действительно не о Вольтере и даже не об эпохе. Хотя и об этом тоже, ты не так уж не прав, Наивный Читатель. Но больше – о Разуме (и тщетном его выражении) и о Судьбе (и далеко идущих последствиях самых странных событий). Поиск и познание Истины не могут спасти от Жизни и Смерти. Но могут вывести за пределы этой полярности, туда, где на Древе Познания гений будет продолжать свои речения. Пусть это и так не по-вольтеровски...

Поговорить с умным человеком

Поговорить с умным человеком


Говорить вслух? Такой совет может показаться странным - ведь мы привыкли считать, что разговаривают с собой, да еще вслух, люди с психическими отклонениями.

Однако все больше и больше исследований подтверждают: разговоры с самим собой улучшают память, повышают уверенность в себе, помогают сфокусироваться на проблеме, сообщает BBC.



"В этом нет ничего иррационального, - уверяет Гэри Люпян, доцент кафедры психологии Университета Висконсина (США), исследовавший, как разговоры вслух с самим собой влияют на нашу память.

Вы даже не представляете, что можете наговорить себе, - вы удивитесь".


"



Исследование Люпяна - одна из самых цитируемых работ в этой сфере. Во время него добровольцам показывали на экране компьютера предметы. Участникам первой группы предлагалось произнести название предмета вслух и громко.

Участников второй просили сделать это про себя. В результате те, кто произносил слово вслух, потом гораздо быстрее находили эти предметы на экране.

В похожем эксперименте участникам предлагалось громко произнести название продуктов, которые продаются в магазине. Вслед за этим их просили найти эти продукты на фотографиях.

И тут тоже оказалось, что те, кто произносил названия вслух, делали это гораздо быстрее, чем те, кто молчал.




Все мы знаем, как выглядит банан. Однако произнося это слово вслух, мы запускаем дополнительные механизмы памяти.

Конечно, мы все равно найдем бананы в магазине, но вот ведь какая штука: если перед этим мы громко произнесли слово "бананы", мы найдем их быстрее.

"Это мощный поисковый механизм, - утверждает Гэри Люпян. - Рассматривайте его, как своего рода стрелку, указывающую на кусочек информации в вашем мозгу.

Когда вы слышите название предмета, эта стрелка становится более заметной. Произнося что-то вслух, мы ускоряем процесс опознания".

Энн Уилсон Шеф, бывший психолог, а ныне писатель и оратор, подталкивает своих клиентов к разговорам с самими собой. Это не только улучшает память, но и изменяет в лучшую сторону их самоощущение.

"Всем нам бывает необходимо поговорить с кем-то, кто интересен нам, кто умен, кто хорошо нас знает и кто всегда на нашей стороне. И такой человек - это вы сами", - заключает Энн Уилсон Шеф.

"Для самого себя вы - самый интересный человек из всех, кого вы знаете. Знание себя, знание того, что мы сами чувствуем, помогает нам совершенствоваться".

В 2014 году Итан Кросс из Университета Мичигана (США) опубликовал результаты исследования, которые подтверждают: от разговоров с самим собой нам становится лучше, легче, они помогают нам преодолевать проблемы.

Однако чтобы это работало, нужно произносить правильные слова.

Кросс и его коллеги провели несколько серий экспериментов, в ходе которых людям предлагалось описать свое эмоциональное состояние.

Выяснилось, что те, кто говорил о себе в третьем лице ("он", "она"), контролировали свои чувства и мысли гораздо лучше, чем те, кто говорил о себе в первом лице.

Во время другого исследования Кросс просил участников мысленно обращаться к себе во втором или третьем лице во время подготовки к выступлению. Результат: эти люди были спокойнее, уверенней и лучше выполняли задание, чем те, кто использовал только первое лицо ("я").



Говорить о себе в третьем лице - возможно, со стороны это покажется высокомерным. Но, по словам Кросса, это очень помогает в работе.

Результаты были столь очевидны, пишет Кросс, что он теперь заставляет свою дочь говорить о самой себе в третьем лице, когда она чем-то сильно обеспокоена.

У разговоров с собой есть масса других преимуществ. Например, выяснилось, что они не только помогают лучше действовать в условиях стресса и контролировать эмоции, но и более разумно рассуждать.




Например, один из бизнес-тренеров настаивает, чтобы его подопечный громко повторял такие повышающие уверенность в себе ремарки, как, например, "не старайся делать всё возможное, делай только то, что требуется". И это работает.

Разговоры с собой помогают готовить качественные презентации. Перед тем как встретиться с богатым инвестором, нужно громко проговорить вслух то, что нужно сказать.

Сначала лучше написать это на бумаге, а потом зачитать вслух и исправлять текст до тех пор, пока не перестанешь запинаться, произнося его. Так лучше формулируются мысли. Ну и, само собой, все лучше запоминается.

Начать регулярно разговаривать с собой непросто еще и потому, что на людях это выглядит странновато. Дети, однако, все время это делают, и многие исследования показывают: разговоры с самим собой - важная часть развития ребенка.

Например, в одном из исследований утверждается, что пятилетние дети, когда вслух разговаривают сами с собой, лучше выполняют задания, связанные с двигательной активностью, чем тогда, когда они при этом молчат.




Рассказать друзьям