Петька на даче. Разговоры обо всем

💖 Нравится? Поделись с друзьями ссылкой

Генрих Соломонович Книжник

Петька был толстый, и фамилия его была Тёткин, и он не сомневался, что все его беды из-за этого. А бед хватало. Во дворе командовать не удавалось никогда, а если он пробовал, дразнили «тёткиным жиртрестом», а то и по шее давали. В футбол если брали, только вратарём: «Мяч всё равно не поймаешь, но на дороге у него окажешься». Недавно поставили в ворота в хоккее. Он обрадовался тогда, а они нарочно в него шайбой. Пять синяков осталось. Это всё Митька Волков, он тогда громче всех хохотал.

В школе, правда, не били, после того как мама побывала у директорши, но обзывали «жирной тёткой» и злились, когда он с места поправлял их ответы.

Как-то Петька рассказал о своих горестях отцу, но тот неприятно посмотрел и сказал:

Петьке сразу стало тошно: сейчас начнёт про скромность, сдержанность, про то, что, бывает, нужно и подраться, про спорт, а то в штаны уже перестал помещаться, и всякое такое. И не возразишь ничего - сразу начинает сердиться. К счастью, отца позвали к телефону, он сначала слушал, потом зло крикнул что- то в трубку, быстро оделся и убежал на свой завод, пообещав из дверей поговорить с Петькой по- настоящему. Этого разговора Петька не боялся, отец, конечно, забудет, но всё же пошёл к маме и пожаловался ей. Мама всегда понимала Петьку.

Ужасные мальчишки, - возмутилась она, - конечно, все хулиганы. Не смей с ними больше играть. Я познакомлю тебя с сыном Алевтины Михайловны, очаровательная женщина. И сын её очень воспитанный мальчик.

Легко сказать - «не играй». Он и так во двор почти не выходит. А в школе как быть? Они же сами пристают.

Я переведу тебя в другую школу, - сказала мама. - Сын Алевтины Михайловны учится в школе, где очень интеллигентный контингент учителей и учащихся. Надеюсь, что папа согласится, - добавила она, подумав.

Петька скис. В другую школу он не хотел. В своей было хоть и трудно, но привычно: знаешь, чего от кого ждать. А в новой - всё чужое. Пока не привыкнешь - не один раз побьют, да так, что и пожаловаться будет не на что. Как Митька Волков шайбой. Петька попробовал отказаться, но мама уже зажглась этой идеей, и он понял, что накликал на свою голову новую беду.

Воспитанный сын Алевтины Михайловны появился со своей мамочкой в пятницу вечером. Он был тощий, маленький, очкастый и действительно очень воспитанный. Долго вытирал ноги, тихим голосом здоровался, называя всех по имени-отчеству, за столом сидел смирно и про всё спрашивал разрешение. Петьке он сначала понравился, но когда после чая они в Петькиной комнате стали играть в солдатиков, мальчишка заявил, что Петька «паршивое жухало» и играть с ним нельзя. Конечно, Петька обиделся и сшиб с воспитанного очки. Этого, пожалуй, не стоило делать, потому что когда Петька опомнился, он лежал, уткнутый носом в ковёр, а воспитанный сидел на нём верхом, держа за уши, и приговаривал: «Не тронь очки, сосиска несчастная, не тронь!» Петька попробовал вырваться, но воспитанный держал за уши крепко и умело. Тогда Петька поднатужился и заорал так, что воспитанный кубарем скатился с него и стал хлопать ладонью по полу, разыскивая очки. Когда обе мамы вбежали в комнату, он уже сидел за столом и рассматривал книжку.

Петя упал, - объяснил он очень вежливо. - Наверное, больно ушибся.

Сам упал? - с сомнением спросила Алевтина Михайловна.

Сам, - вздохнув, подтвердил мальчишка.

Этого Петька снести не мог.

Это я сам упал? - взревел он. - А за уши и носом в пол - это я тоже сам?! Крыса очкастая!!

Петя! - только и сказала мама и в ужасе взялась за щёки.

Алевтина Михайловна посмотрела на неё ледяным взглядом.

А кто очки с меня сшиб? - завизжал вдруг воспитанный, - Попадись ты мне на улице!.. - И тут он добавил такое, что мама ледяным взглядом посмотрела на Алевтину Михайловну, а та, поджав губы, схватила мальчишку за руку и вышла вон.

Потом Петька лежал на диване, а мама читала ему вслух «Барона Мюнхаузена» и меняла на лбу мокрое полотенце. О новой школе она не заговаривала. Время от времени Петька постанывал, чтобы мама не забывала, какой он несчастный, и раздумывал: «Сейчас просить конструктор или подождать, чтобы не испортить дела?» Петька потом жалел, что не попросил сразу. Папа неожиданно рано вернулся с работы, весело вошёл в комнату, но, увидев Петьку с полотенцем на голове, сильно удивился и даже испугался. А когда узнал, в чём дело, страшновато усмехнулся и вышел из комнаты. Мама сразу забеспокоилась и вышла вслед за ним. Петька не рискнул подслушивать у двери, а когда услышал папин крик: «Чёрт знает что! Болонку из него сделала! Я в его возрасте!..», понял, что дело оборачивается совсем плохо, и застонал уже по-настоящему.

Вставай сейчас же. Сходи за хлебом, сколько можно повторять!

О хлебе и речи не было, но Петька не посмел возразить, хотя время было самое опасное и банда Митьки Волкова в полном составе кидала по асфальту клюшками шайбу в пустой ящик у самого подъезда. Но булочная - это пустяк, ясно было, что этим дело не кончится и не миновать ему пионерского лагеря, которого Петька боялся как огня.

Папа уже третий год собирался отправить его в лагерь, но маме каждый раз удавалось отвести угрозу. Она говорила, что у Петьки неустойчивое здоровье и хрупкая нервная система, что все интеллигентные люди отправляют своих детей летом только на дачи, что в лагерях дети предоставлены самим себе и случиться с ними может всё, что угодно, что он сам (папа) и она сама (мама) не могут жить летом в этом душном городе и что папа - враг своему ребёнку. Папа медленно сдавался, и Петька ехал с бабушкой в Кратово. Дачное житьё бывало скучное, но безопасное, если не выходить с участка.

Петьке пришлось довольно долго отсиживаться в подъезде и ждать попутчика. Но зато дождался хорошего - бабку с третьего этажа, которая всех мальчишек, кроме Петьки, считала бандитами, и, конечно, при ней Митька его тронуть не посмел. Кричать - кричали всякое, но не тронули. На обратном пути совсем повезло: ни Митьки, ни его команды во дворе не было. Может, домой позвали, а может, в кино пошли. Петька повеселел и стал даже думать, что с лагерем обойдётся и на этот раз. Мама уговорит папу, позовут бабушку, и опять будет тихое, надёжное дачное житьё.

Дома его ждало жестокое разочарование: выяснилось, что бабушка с ним на дачу ехать не может. У тёти Зинки, маминой сестры, собиралось родиться что-то, и бабушка оставалась с ней в Москве. Петька не понимал, как можно покинуть его ради еще не существующего младенца, но говорить об этом вслух, конечно, было нельзя. Мама сказала, что она возьмёт отпуск за свой счёт на всё лето или наймёт женщину сидеть с Петькой на даче, но папа только глянул на неё и вышел в другую комнату. Тогда мама закричала на Петьку, чтобы он не смел вмешиваться в разговоры взрослых и сейчас же шёл спать.

Дней пять Петька и мама ходили в полном ужасе, но тут из своей лесной деревни в гости приехала тётка Ксения. Она была тихая, но папа её слушался беспрекословно и всегда улыбался. Тётка привозила сушёные грибы, ягоды, сало. Однажды привезла живого зайчонка, но мама запротестовала: «В доме ребёнок, а тут дикое животное, грязь, зараза…» - и зайчонка пришлось отдать Юльке с шестого этажа. Петька долго ревел тогда, однако у мамы в таких случаях проявлялась несгибаемая воля. А сейчас вон какой здоровенный вырос заяц, за Юлькой бегает, как собачка.

Вечером мама опять завела разговор о Петькином отдыхе. Папа отмалчивался, и она обратилась за помощью к тётке. Тётка посоветовала пионерский лагерь. Тогда мама объяснила про хрупкую нервную

Еще утром Петька догадался, что у него начинается «уремия» - почки отказываются работать. Побаливала голова, неинтересно было играть с ребятами, тянуло на койку. А когда заметил, как, сдерживая себя, вздыхала на обходе Иннаванна, совсем сник: опять умирать!

Петьке четыре с половиной года. Если б дано было ему помнить свою жизнь с самого рождения, то он бы увидел себя в детской комнате роддома. Лежал он тогда на высокой с белыми бортиками кроватке. Таких неразличимых, стандартных кроваток здесь было много. Его, как и других, одинаково пеленали, бесцеремонно перекидывая с боку на бок. Как и все остальные, он имел номерок, но на его номерке после фамилии матери не значилось ни ее имени, ни палаты, где она должна была лежать. Каждый раз перед кормлением, когда комната заходилась в истошном многоголосье, какая-то тревога внутри него заставляла чмокать губами, судорожно сводила рот. Младенцев уносили в палаты к матерям, а он продолжал кричать один. Потом однодневок, утомленных кормлением и уснувших, возвращали на свои места, ему же приносили бутылку с чужим, сцеженным молоком. Всем ртом он хватал холодную красную соску, всхлипывал беспокойно, захлебывался. Няня, кормившая его, тихо уговаривала: «Ну, чего ты кричишь? Ну, чего?..» Она поворачивала его на бок, вытирала лицо и снова давала соску: «Пососи, милый, пососи. Чего ж теперь…»

Так уж пошло, что с самого начала жизни его окружали тети в белых халатах, белых косынках, в меру ласковые, в меру суровые. Вначале это был роддом, а потом – Дом ребенка, куда его определил отец. Кругом был этот белый безучастный цвет.

Но всего этого Петька, разумеется, не помнил, не знал. Природа до поры до времени оградила его этим незнанием. На дне его памяти осталось самое раннее, что он помнит, - как пришел отец, как Петьке надели небелую рубашку, как потом отец взял его на руки, поднес к незнакомой тете и сказал: «Мама, наша мама». Мама погладила Петьку по голове.

В три года у Петьки заболели почки, и его положили в больницу. Дома он больше не был. К нему приходили вначале часто, потом все реже и реже. Но вскоре мама стала наведываться одна. Петька кричал в окно, чтобы в другой раз папа тоже приходил, обязательно. Мама кивала головой и молчала. А как-то она сказала, что отец уехал далеко-далеко и неизвестно, когда он вернется.

Совсем недавно мама пришла с каким-то дядей. Улыбаясь, она много кричала Петьке в окно, сама держала дядю за руку и, будто боясь что забыть, часто повторяла: «Это наш папа». Дядя тоже раз крикнул: «Ну, как ты там, сынок?» Петька отвернулся, заплакал.

Прошло время, и он свыкся, что у него два папы. Пусть этот походит к нему, пока не вернется тот, Петькин, папа.

К вечеру Петьке стало хуже. Ссохлось и болело горло. Он задремывал, но тяжело просыпался от звона в голове. Боль, вцепившись в затылок, тянула голову назад. Боясь расшевелить эту боль, Петька осторожно глянул: над ним извивались прозрачные трубки от бутылок. Он знал, ему рассказывала Иннаванна, что когда почки отказываются работать, то обязательно «вливают». Ну и ладно. Только бы не шевелиться, а то выскочит иголка, будут искать вену, - всю руку исколют. Никто уж, кроме Инныванны не попадает в Петькины вены. Он понимает, что их и не найдешь под сплошными синяками. Искололи уже все руки и ноги, даже шею сегодня смотрели – все искали. А Иннаванна на руке нашла, и он видел, как она обрадовалась. Да и сам тоже был рад. К уколам он уже привык. Но в шею… Было страшно.

В палату вошла Иннаванна. Она привела какую-то женщину. А та вдруг сорвала с плеч платок и упала перед соседней кроватью, на которой лежал мальчик с «белой кровью». Женщина обхватила руками койку и жутко закричала:

Ды в па-сле-дню-ю да-ро-жич-ку я ж ти-бя, Се-е-не-чка мой са-би-и-ра-аю. Ды сы-ы-но-чик ты мой ра-ди-и-май…

Петька вздрогнул от этого крика, в голове огнем рассыпалась пронзительная боль. Боль росла невыносимо быстро, распирала глаза и вот-вот могла их выдавить. Боль куда-то еще выше прыгнула и звенящим ударом заслонила от Петьки мир. Он дернулся и потерял сознание.

Уже ночью Петька услышал рядом голос Инныванны, с трудом разомкнул налитые тяжестью веки. Иннаванна не сегодня дежурит, а раз задержалась, то… Петька уже знал, что это значит. Кому-то из ее больных совсем плохо. Петька это по себе знал, и над ним она до полуночи просиживала.

Оказывается, Сеньке тоже «вливают». Петьке видно белое, с голубыми темнинками у глаз лицо Сеньки. Из носа у него торчит марля. Петька понял, что у него началось кровотечение. Если б только ему самому не переливали, то сидел бы сейчас у Сеньки на кровати. Ребята почему-то боятся, что от Сеньки можно заразиться «белой кровью», говорят, что он скоро умрет. А Петька думает, что если и умрет, то опять отомрет. Вот он сам сколько раз уже умирал. Ничего страшного! Да у Сеньки и не совсем белая кровь, ребята не видели, а он видел в пробирке Сенькину кровь. Она, правда, будто молоком разбавленная, но не скажешь, что белая, как халат.

Иннаванна подошла к Петьке, посчитала капельки лекарства, покрутила зажим. Капли зашлепали бойчей – шлеп-шлеп – такими шариками–искринками.

Ну, вот и лучше, - Иннаванна села на стул. – Ты у меня молодец.

Пи-ить, - попросил Петька, но слов и сам не слышал, только пересохшие губы шершаво терлись друг о друга.

Иннаванна дала попить, поправила подушку.

Теперь спи.

Петька лежал и думал, что его Иннаванна лучше всех врачей. Она ушла, а он чувствовал, будто ее рука, теплая и мягкая, еще и сейчас лежит на голове. И болеть стало меньше. Вот бы всегда так!

Сколько раз уже была у Петьки «уремия»? Сосчитать он не мог, он почти привык к своей болезни. Для Петькиного понимания еще недоступен был страх конца, он знал лишь боль и хотел единственного, – чтобы пореже отказывали работать почки. И чего они отказываются? Петьке совсем непонятно все это. Как-то собралось много врачей, долго крутили всякие бумажки, приглушенно, на непонятном языке переговаривались. А когда уходили, украдкой бросали виновато-короткие взгляды, будто глядели куда-то за него, в стену, а может быть, и еще куда-то дальше, где Петьки уже не было. Только Иннаванна не ушла сразу. Она причесала Петькину косматую голову, оценивающе посмотрела на прическу.

А ты у меня ну прямо стиляга… Битл.

Это хоть и непонятно, но хорошо. От нахлынувшей радости, что Иннаванна с ним, Петька заулыбался.

Несколько суток Петька на самом деле умирал. Его словно держали в глухой темной комнате, где он забывал, что существует мир с его светом и звуками, что существует он сам, способный воспринимать все это. Выдавались минуты, когда болезнь неохотно открывала тягучие ржавые ворота. Он видел свет, видел Иннуванну, маму и этого, второго отца. Он уже знал или, по крайней мере, мог догадываться, в каких случаях к детям вот так пускают родителей. Но не было сил и времени ни обрадоваться, ни испугаться. Не успев понять, что ему говорили, не сказав сам ничего, он снова погружался в глухоту забытья.

И на этот раз Петька выжил. К нему стали забегать ребята из других палат. От них он узнал, что Сеньку с «белой кровью» «взрезали». И все равно не верилось, что он больше не увидит Сеньку. Ведь сам он жив, должен быть жив и Сенька.

Вскоре Петьке разрешили вставать, и первым делом он направился к своим приятелям в восьмую палату. Он мог бы пойти в любую палату, везде у него были знакомые мальчишки и девчонки, но с ребятами из восьмой палаты ему больше всего нравилось играть, а у Юрки еще был складничек и электрический фонарик. На днях там освободилась койка, ему захотелось перейти туда насовсем.

Петька! Петька! – понеслось по коридору.

Какой-то мальчик до странности маленький, открыл рот и удивленно смотрел на Петьку. О том, что Петька опять умирал, знала вся больница. И ребята с изумлением разглядывали его, кто-то потрогал Петьку, вроде он невсамделишный.

Тебе руку резали? – поинтересовался Колька, или Головастый, как его звали ребята. На худом и длинном Колькином теле большая голова казалась такой, как выглядел бы подсолнух с обломанными листьями.

Угу. Вот тут. – Петька поднял рукав пижамы и показал на забинтованное место.

Немножко.

Ну, Петро, кленики-едреники. - Юрка, старший из ребятни, оттолкнул Головастого. – К нам переходи. - Юрка обнял Петьку за плечи и со своего десятилетнего верха глядел на него покровительственно: мол, со мной никто не обидит.

Петька принес с собой альбом картинок для раскрашивания и цветные карандаши.

Дядя Кондрат подарил.

Какой дядя Кондрат? – спросил Головастый.

Муж Инныванны. Он тоже врач.

Петька вырвал листики из альбома и раздал ребятам, чтоб досталось каждому. А когда дело дошло до карандашей, то одного вдруг не хватило. Юркиным складничком разрезали последний карандаш, и Петька поделился половинкой. Петьке много дарили игрушек, всяких переводных картинок, книжек, но сам он все раздавал, ничего не оставлял себе, зато в каждой палате мог играть любыми игрушками.

Петька посмотрел на убранную, еще не смятую койку, на которую его переселят, и хотел, было, уже сесть на краешек.

Я тебе свой стул отдаю, - Юрка подвинул единственный стул, которым он владел по старшинству в палате.

Петька сразу же забрался на стул. Ожидая, когда Юрка зачинит ему карандаш, Петька довольно болтал ногами. Головастый громыхнул дверцей тумбочки, разворошив бумажные кульки, подал огромный апельсин.

Мне нельзя. От апельсинов лицо пухнет, - отказался Петька.

Бери. Чего ты? Обменяешь на яблоко.

Из коридора послышался визгучий голос Элеоноры Марковны – заведующей отделением. Ребята знали Морковку, они сразу притихли, а чужие выскочили из палаты. Заведующая вошла вместе с Иннойванной. Головастый и Юрка полезли под одеяла. Один Петька сидел на стуле, спрятаться ему было некуда. Он дрогнул чернотой ресниц и опустил голову.

Ты что здесь делаешь? - спросила Элеонора Марковна.

Петька понял, что обратились к нему. Он шмыгнул со стула и тихо, ступая потертыми войлочными ботинками, направился к двери.

Это еще что у тебя? Апельсин?.. Вот и лечи такого. Только что из могилы…- Заведующая осеклась.

Петька, не поднимая головы, по направлению голоса протянул апельсин и вышел, осторожно закрыв за собою дверь. Непонятная обида согнула его голову, он отвернулся, так и стоял, уткнувшись лбом в стенку, - маленький, в балахонистой пижаме, один в пустом коридоре.

Потом он бесцельно побрел по коридору, остановился у окна, смотрел на улицу. Там шли люди, ехали машины, побежала даже собака, но ничего этого Петька не замечал, хотя и глядел, не отрывая глаз.

На плечо Петьки легла рука. Не оборачиваясь, он узнал Юрку.

Морковка не разрешила тебе переходить к нам. Какого-то Хренова положат. Ну и пусть, кленики-едреники. Ты все равно у нас будешь…

Петька ничего не ответил. Что-то внутри него с новой силой заныло от обиды.

Пойдем к нам. Морковка уехала. Ее куда-то вызвали.

В палате ребята, как наказанные, молча сопели да изредка вяло хрумкали яблоками. Юрка прицелился огрызком в алюминиевую урну и промахнулся.

Головастый, подними!

Сам поднимай, - буркнул Колька.

Они вначале не заметили, как нянечка Тетюля привела нового больного.

Голубки, это Веня. Теперь ваш будет, - представила она новенького. Она указала ему койку, тумбочку. – Ну, голубок, обвыкайся. Ребята у нас хорошие.

Переваливаясь на усталых ногах, Тетюля пошла к двери и увидела огрызок.

Кто это у меня мусорит? - Она старалась придать голосу суровость.

Петька видел, как Юрка крутил рвущуюся с мясом пуговицу. Головастый не сводил с нянечки беспокойных глаз. Он ждал, когда на него глянут. Рот готов был вот-вот раскрыться.

Юрка встал, поднял огрызок.

Извините, Тетюль.

О-хо-хо, - вздохнула нянечка. – Ни часу, ни минуты с вами.

Она ушла. А новенький сидел на стуле, причесанный – волосок к волоску, - непомерно толстый для своих пяти-шести лет. В одной руке он держал целлофановый куль с яблоками, апельсинами, проглядывали даже груши и еще что-то в кулечках и пачечках. Такой же куль, набитый книжками, игрушками, цепко был захвачен другой рукой. Там же пламенел наган, похожий на царь-пушку. Новенький не складывал свое добро, а сидел безучастный ко всему, вроде никого вокруг и не было.

Головастый уже два раза прошелся около него, ноги сами останавливались у кулей.

Давай положу в тумбочку, - он услужливо протянул руку.

Я сам, - новенький отдернул куль с игрушками.

Ты Хренов? – спросил Юрка.

Что у тебя болит?

Мамочка говорит, что я не ем, - неохотно ответил Хренов.

Ого, не ешь! – удивился Юрка и еще раз оглядел новенького.

Наконец Хренов положил куль с игрушками на койку. Игрушки прогромыхали, потрещали, заманчиво притягивая к себе ребячьи взгляды. Прямо сверху громоздился наган. Петька мысленно уже примеривался к нему. Держать, наверно, надо двумя руками, уж очень он большой. Да и курок не оттянешь одной рукой.

Дай поиграть, попросил Петька, заворожено любуясь наганом.

Не дам, - Хренов схватился за куль, поджал ноги в опушенных мягкой шерсткой и расписанных под золото тапочках.

Что-то в Петьке сжалось, свернулось пружиной, он стал будто ниже ростом. Но тут же выпрямился, молча оторвал от нагана взгляд, отошел.

Не нужны мне ваши. Мне мамочка какие хочешь достанет.

Хренов затолкал кули в тумбочку, несколько раз попробовал, плотно ли закрывается дверца, и снова уселся на стуле, поглядывая на упрятанное богатство.

Юрка, ходивший по комнате, остановился напротив него:

Ну-ка слазь! Князь Хрен!

Чего ты? – удивился Хренов.

Слезай, говорю. Стул мой. – Юрка выдернул из-под Хренова стул и пододвинул к своей койке. – Пошли, пацаны… Клёники-едрёники.

В обнимку ребята прошлись по длинному коридору. Под ногами коротко попискивал линолеум. Ходить вот так, плотной стенкой, было легко и радостно. Руками и всем телом чувствовалось, что ты не один. Можно было закрыть глаза и не бояться, что ты упадешь или на что наткнешься.

Развернулись у окна, стояли все так же единой стенкой и смотрели на улицу. Там начиналась метель. Живые языки снега ползли по седым крышам, курились над карнизами, извивались по земле, выравнивая ямки и прилизывая бугорки. Дома, забор, улицу с деревьями и редкими прохожими словно кто небрежно замазывал наискосок белыми красками. А вдали было совсем разбелым-бело.

На лыжи бы… - вздохнул Юрка.

Тым-тым-тым, - Головастый быстро заработал руками, изображая бег.

Ветер иногда слабел, валившееся белое крошево редело, деревья тогда приближались, с них то и дело срывались тяжелые шапки снега и падали вниз; ударяясь, они пушисто вспыхивали и превращались в холмики. До чего же удивительная белизна! Голова кружится!

Снег, – какой он?

Как – какой? Холодный.

Не-е! Я не про то… Ну, лесли лизнуть…

Ребята уставились на Петьку.

А ты что?… Не пробовал?

Не-эк, - Петька виновато мотнул головой.

Юрка, зыркнув по коридору глазами, вмиг сорвал оклейку, распахнул форточку и с рамы наскреб горсть снега.

На Петькиной ладони лежал снег, холоднющий-холоднющий. Он помял пальцами, вылепил белый шарик и положил его на ладонь. По руке побежала вода.

Та-а-ет, - сладко растянул Петька и боязливо лизнул комочек снега.

За спиной ребят проходили девочки.

Ирочка! Ну, пожалуйста… Ну дай нанемножечко твою куколку… Пока ты сходишь в туалет, я поиграю, – просила одна.

Нельзя. Она в Москве достатая, - отказала другая.

Ребята обернулись. Девочки уже отошли от них. В приоткрытую дверь палаты было видно, как Хренов ссыпал в рот что-то с блестящей бумаги.

Бывает же такое! С самого утра Петьке везло. Вначале, на обходе, Иннаванна сказала, что у него уже вполне хорошие анализы. Петька не успел этому нарадоваться, как та же Иннаванна еще раз обрадовала его: разрешила переселиться в восьмую палату. Юрка и Колька мигом потеснили свои койки, подвинули чуток и Хренова, освободили Петьке место.

Петька! Мчись за Тетюлей, - приказал Головастый. – Пусть твою койку перенесет.

Зачем, Тетюля? Мы сами, клёники-едрёники. – Юрка был так возбужден, словно не Петьке, а ему самому выпало такое счастье. – Айда, пацаны!

Пусть бе-е-гут не-е-уклю-ю-же

Пе-ше-хо-о-ды по лу-у-жам… -

безбоязненно громко запел Юрка.

И скоро Петькины кровать и тумбочка красовались на новом месте. Юрка и Колька сложили все книжки в его тумбочку, а в верхний ящик – электрический фонарик и складничек. Петька обежал все отделение, делясь своей радостью. Хотелось всем рассказать, что он теперь в новой палате вместе с Юркой и Колькой.

Приходи, чем хочешь, играй, - приглашал он ребят.

Пробегая мимо ординаторской, Петька услышал за дверью, как что-то говорила Иннаванна. Тотчас же остановился. Достаточно было одного ее голоса, чтобы он, не раздумывая, бежал к ней, тыкался в ее колени. Даже не видя Инныванны, Петька чувствует, когда она появляется в больнице, когда уходит. Иногда Иннаванна берет его с собой на обход, дает ему носить трубочку. Петька называет ее слушалкой. Он и сам слушал, как хрипят легкие, как стучит сердце. У иных в сердце что-то скребется, да так часто-часто. Случается, что дети, боясь уколов, начинают хныкать, а то и реветь. Петька улучит минутку и тут же на обходе шепнет:

Не бойсь. Иннаванна вылечит… Хочешь, конфету принесу, а? Принести?

От Петькиного лекарства редко кто отказывается. Правда, у самого Петьки запасов конфет не бывает. Но он обязательно раздобудет, выпросит у кого-нибудь.

Сейчас, стоя под дверью, Петька колебался: идти ему или не идти? В ординаторской слышно много голосов, наверное, все врачи собрались. Может, и Морковка там. Вдруг вернет в прежнюю палату? Но вот рассмеялась Иннаванна, и он открыл дверь.

С порога окинул взглядом комнату. Угх, сколько белых халатов сразу! Увидев Иннуванну, он кинулся к ней, прижался к коленям и безмолвно затих. Потом еще раз огляделся, заметил на себе много пристальных взглядов и сильнее прильнул к Инневанне. А она теплыми руками ерошила его жесткие волосы и молчала. И все молчали.

Хорошо, что ты пришел. У меня есть печенье, - Иннаванна торопливо разорвала пакет.

Остальные тоже всполошились, предлагая Петьке сладости. Он же глядел на ломти хлеба, лежавшие на столе. Поджаренная корка блестела, как стеклянная, хотелось ее лизнуть. От хлеба шел острый, дразнящий запах, язык тут же всплыл в солоноватой горячей слюне. Как давно не ел он соленого!

Не надо печенья. Я хочу… вашего хлеба.

Дурачок, что ж ты сразу не сказал! – обрадовалась Иннаванна и взяла его на колени. – А знаешь? Хлеб, по-моему, немного недосоленный, Пожалуй, я дам тебе кусочек.

Иннаванна! А что лесли я складничком хлебушко порежу? Юркин складник теперь в моей тумбочке.

Скоро он вернулся с перочинным ножиком. В ординаторской была одна Иннаванна. Расстелив газету, Петька резал малюсенькие кубики хлеба, осторожно клал их в рот и долго жевал.

Угх, хлебушко!

Хлеб, как Петька его ни берег, все уменьшался и уменьшался. Он уже больше не резал кубики, а старался отрезать потоньше – все больше останется. Ножик соскальзывал с твердого хлебного кусочка, стучал по столу.

Смотри, пальцы не порежь.

Я режу мимо пальчиков и мимо хлебушка, отозвался Петька.

Значит, стол режешь.

Угх! Я и не подумал, - испугался он.

Через минуту он спросил:

Я вам не мешаюсь?

Не мешаешь.

Петька слышал, как вовсю скрипела ее певучая авторучка.

Правда, я притихнул? – Петька подошел к Инневанне. – Вот эту корочку я для завтра засушу.

Она посмотрела на Петьку, медленно-медленно улыбнулась и поправила загнутый воротничок его пижамы.

Что вы пишете?

Что пишу? – Иннаванна взяла из папки пухлую от частых подклеек историю болезни, попробовала пригладить пожухлые углы. – Твою историю болезни.

Можно, я погляжу?

Объемистая кипа бумаг обвисла на Петькиных руках, придавила своей тяжестью.

Угх, боль-ша-а-я!

Вот эта – Колина, эта – Юрина, эта – Хренова, - показывала Иннаванна

Петька остался доволен, что его история больше всех. Вон какая, как книжка, а не несколько листков, как у Хренова.

Иннаванна зажмурилась и долго терла виски.

Петька вернулся с Хреновым.

Разденься, Веня, - Иннаванна готовилась слушать его.

Хренов положил на стул танк, аккуратно укрыл его пижамой. А Петьке и под пижамой виделся танк, такой верткий, быстрющий.

Веня, дал бы Пете танк поиграть.

Иннаванна как угадала Петькины мысли.

Хренов пригнул голову. Потом медленно вытащил танк и поставил его на середину ковровой дорожки.

Смотри, не сломай!

Пока Иннаванна слушала Хренова, Петька на коленках прыгал за танком. Игрушка гремела, скрежетала. У Петьки не мигали глаза, сам собой открылся рот, низко сползли штанишки. Прокатился по всей комнате раз, прокатился другой. Надо еще, надо спешить. Уже пять раз… Дальше он счета не знал… Пусть будет без счета… Надо еще успеть стрельнуть. Петька хватался за танк, искал, где что можно покрутить, чтобы танк стрельнул. Но ничего не находил. Петька закружился на одном месте, кузнечиком прыгал на коленках и сам был похож на заводную игрушку.

Он глянул на Иннуванну, она, полузакрыв глаза, переставляла трубочку по пухлой спине Хренова. Петьке хотелось, чтобы все это продолжалось как можно дольше. Но Иннаванна сказала Хренову:

Одевайся.

Петька вернул танк и вытер потный лоб: игра окончена.

В ординаторскую заглянул мальчишка из прежней Петькиной палаты и позвал его:

Петька! Петька! Сколей! Там монтелы пловода монтелят.

А вечером пришел дядя Кондрат, принес Петьке коробку звонких леденцов. Они рисовали космические корабли с космонавтами. Затем Петька рисовал, что получится. Дядя Кондрат обвел Петькину руку и по обведенному вырезал. Петьке это очень понравилось. А я вашу обведу, ладно? – попросил Петька.

На, пожалуйста, - дядя Кондрат положил руку на чистый лист бумаги, растопырил пальцы.

Но обводить Петька не начинал, раздумывая, вертел карандаш.

А что лесли не получится?

Получится, чудак!

Петька даже не заметил, как вышла Иннаванна. Он сопел над рукой дяди Кондрата, старался обводить медленно, по нескольку раз поправлял неудачные линии. Потом взглянул на то, что нарисовал, вздохнул:

Какая-то кулемка-мулемка.

Ты еще раз попробуй. Получится лучше, - настаивал дядя Кондрат.

Петька на этот счет имел собственное мнение:

Я на своей научусь, а вашу изгубливать нельзя.

Петька привстал на стуле, засмотрелся на большие, во весь размах Петькиных рук, плечи дяди Кондрата, на черный костюм, на галстук, на белую рубашку. Он положил свою руку на плечо дяди Кондрата и быстро, испугавшись собственной смелости, глянул в лицо. Глаза их встретились. Петькин взгляд, было, метнулся вниз.

Но в это время сильные руки подхватили его. Руки мальчика порывисто обвились вокруг шеи дяди Кондрата, и оба притихли. Они прислушивались к себе, друг к другу.

Рассматривая дядю Кондрата, Петька немного подался назад, в его блестящих глазах колыхалась неутоленная жажда. Петька не помнит, чтобы когда-нибудь вот так, на руках его держал мужчина. Он нечаянно ткнулся пальцем в подбородок дяди Кондрата и отдернул руку.

Угх, какой вы колючий! – растерялся он. Потом рукой боязливо провел по лбу. – А лоб не колючий… И нос тоже… И около глаз, - изумленно открывал он.

Давай поныряем, предложил дядя Кондрат.

Петька согласно кивнул.

Дядя Кондрат вытянул вперед руки с напряженно-цепким, как прикипевшим, Петькой, широко взмахнул ими. Петька летал в воздухе. Замирало сердце, когда его поднимали высоко над полом, останавливалось дыхание и решительно горели глаза, когда он падал вниз. От всего этого радостно дрожало тело. Такого он еще никогда не испытывал.

Чувствуя к дяде Кондрату какую-то внутреннюю непонятную тягу, Петька не осознавал еще, что это такое. Пройдут годы, прежде чем он найдет объяснение этому. Оно непоправимо жестоко…Без отца…Какой бы благодатью ни окружала жизнь того, кто вырос без отца, и в старости он чувствует себя недостроенным. Там, где-то в детстве, не хватило камня на самое основание жизни, и в душе остался обидно пустым, нежилым значительный участок…

Дядя Кондрат, со съехавшим на бок и висевшим поверх пиджака галстуком, тяжело дыша, сел на стул. Петька тоже тяжело дышал, почти как дядя Кондрат, немножко потише.

Что ж, тебя мама навещает? – спросил дядя Кондрат.

Была вчера. Не-эк, не вчера – довчера, - играя галстуком, сказал Петька.

А отец приходит?

Мой папа не приходит. Он далеко-далеко уехал. А этот приходил. Я с ним разговаривать не стал.

Это почему ж?

А ну его. Стал мне в окно кричать, а шапка бубух – и свалилась.

Что он, пьяный был?

Возвратилась Иннаванна, посмотрела на мужчин, улыбнулась:

Вы еще не разошлись?

Петька пронзительно глянул на дядю Кондрата. «Что? Уже пора?» – говорили его глаза.

Да нет…еще.

По голосу Петька почувствовал, что дядя Кондрат не собирался уходить. Может, и совсем не уйдет. Ведь дядя Кондрат – врач, и он может остаться на ночь в больнице. Его уж никто не выгонит. Будут они долго сидеть вместе; он, Петька, научится рисовать руку дяди Кондрата. Потом дядя Кондрат проводит его спать, посидит у него на койке. А то может остаться и совсем в палате. И Тетюля ругаться не посмеет, потому что дядя Кондрат – врач, а нянечки на врачей не ругаются. Составят стулья, Тетюля смастерит постель рядом с Петькиной койкой. Вон в других палатах около детей ночуют взрослые, и не врачи даже…Они долго будут лежать молча, может, Петька что-нибудь спросит тихо-тихо, потому, что все уже будут спать…

Ребята тебя не обижают?

Петька не сразу понял дядю Кондрата.

Я, знаете, дядя Кондрат, я такой терпющий. Вон Колька… после уколов ревет, как корова. А я не-эк…Мне может, тыщу, и больше тыщи уколов… И куда-никуда…

Дядя Кондрат будто забылся, лохматил и лохматил Петькину голову.

А за окном, в налившихся сумерках, уже во всю ширь мерцал огнями большой и шумный город.

Угх, мне в палату надо, - всполошился Петька. – Пацаны мои штаны ждут.

Пацанов наказали, – поснимали штаны. Пойду давать штаны – в туалет сходить. – Петька стоял неподвижно. – Пойду, - повторил он и опять не двинулся с места.

Ну, иди, коли так, - дядя Кондрат подал руку, крепко пожал. – Спокойной ночи, Петя.

Петька медленно пошел к выходу. Иннаванна остановила его.

Петя, ты конфеты забыл, - она подала леденцы, ласково похлопала его по спине.

Пойду пацанам перчатку покажу, - Петька аккуратно прижал к гремучей коробке с леденцами смерок руки, что сделал ему дядя Кондрат. У двери он остановился, не уходил, о чем-то думал.

Что ты? – спросила Иннаванна.

Он обернулся, шагнул от двери.

Вы подойдете ко мне под окно?.. С дядей Кондратом…А?

Там же темно. Что ты увидишь?

Я фонариком посвечу. Ладно?

Вот, Петя, и дожили мы с тобой, - Иннаванна закончила осматривать Петьку, но все еще сидела около него, не спешила уходить к другим больным. – Завтра тебя выпишу.

Она положила ладонь на Петькин лоб и стала ерошить волосы. Он чувствовал, как дрожит ласковая, по-особому теплая рука Инныванны. Он не знал еще, что это за тепло, но смутно понимал, как от этого он сам мягчеет, ему хочется, чтобы Иннаванна была с ним и дома, и чтобы это тепло осталось с ним навсегда.

Продолжая теребить Петькины волосы, Иннаванна глядела в окно и долго молчала.

Что ж ты домой хочешь?

Угу, - быстро ответил Петька и улыбнулся всем лицом, даже до кончика носа добежала улыбка. Он видел, что Иннаванна хотела вздохнуть, но это у нее не получилось. Она еще раз ласково взглянула на Петьку и, блеснув смягченно-влажными глазами, тоже улыбнулась.

Ой, как я рада за тебя! – она аж по Петькиному закрыла глаза.

Весь день Петька ходил какой-то чудной, было хорошо от одной мысли, что вот и его выписывают, как выписывали других ребят. Несколько раз он подходил к Хренову, смотрел на игрушки. И чем они его раньше интересовали? Подумаешь, наган! Да и танк тоже! Теперь все это ни к чему.

Юрка! Колька! – От неумения сладить с небывалой радостью он почти кричал, хотя знал, что в палатах кричать нельзя. – Слышали?.. Да?

Может, и не выпишут, - понуро ответил Головастый. – Анализ будет плохой, и все… И останешься с нами.

Но Петька не сомневался. Ему уже мало было этой радости, он нетерпеливо ждал еще чего-то необычного. Когда наступил тихий час, он быстро лег, закрыл глаза, а трепетавшая улыбка откуда-то изнутри, где все дрожало и волновалось, выпрыгивала на лицо и не давала заснуть. Он долго ворочался, пробовал, было, надавливать пальцами на глаза, давил больно, потекли слезы, а все не спалось. Больницу будто чем укрыли: приглохшие звуки все реже проникали в палату. Все уж, наверное, спали; Петька повернулся на бок, подложил обе ладошки под щеку, почмокал губами, как это всегда делал перед самым-самым сном. «Эх, заснуть бы до утра! И домой сразу!» - торопил он себя.

Где-то в полусне Петька видел себя дома. Приехал папа, он узнал, что Петьку выписали. Он кружил Петьку на руках. Петька превращался в птицу, удивлялся, что все это с ним происходит. Кружил его и второй отец. Мама кормила его соленым-соленым хлебом. Все смеялись. Петька видел перед собой Иннуванну, дядю Кондрата, Юрку, Кольку и других больничных ребят. А игрушек сколько! Что там наган или танк! Прямо перед ним стоял красный-красный велосипед с лошадиной головой. Велосипед, как живой, поворачивал голову и тряс ею, смотрел на Петьку живыми глазами, нетерпеливо стучал колесами. Петька прыгнул на велосипед, закрутил ногами – тым-тым-тым – и как помчался! Все разбежались в стороны, боясь, что он их задавит, громко и радостно рассмеялись. Его снова подхватили на руки, стали подбрасывать высоко-высоко. Вместе с ним подбрасывали Юрку с Колькой. А они разговаривали между собой:

Не хочется, чтобы Петька выписывался, - говорил Колька.

Мне тоже, - ответил Юрка.

Хорошо было бы, если б нас вместе выписали.

Петька хотел, было, сказать, что они же вместе и всегда будут вместе, но в это время их опять подбросили, только Юрку с Колькой выше, чем его. Петька замахал руками, как крыльями, и сам удивился, что поднимается к ребятам.

Юр, давай Петьку не пустим, - сказал Колька и с Юркой отлетел в сторону.

Как ты не пустишь? – услышал Петька, он еще сильнее стал махать руками и полетел их догонять.

Как? Как? Ему анализ мочи назначили, - шептал Колька, - а мы туда синьки насыпим… И не выпишут. Во-о!

Не то, Головастый, - возбужденно говорил Юрка. – Из шестой палаты Ленку знаешь? У нее тоже почки больные. Попроси ее, пусть в Петькину банку пописает.

Не согласится.

А ты ей скажи, что если не надуешь в банку, – Петьку выпишут. Она и согласится.

Петьке стало смешно. Ребята вдруг заметили его и пустились бежать. Петька недоумевал, как это по воздуху можно бегать, но попробовал перебирать ногами, и у самого получилось… Интересно бегать по воздуху! Легко-то как!

Петька вытащил ладошки из-под щеки, сладко почмокал губами, теперь-то перед настоящим сном.

А после ночи, наконец, и наступило Петькино утро. Ожидание завтрака, потом обхода – все это куда более долгое, чем все несчетные месяцы болезни, - забылось вмиг, как только пришла Иннаванна. Петька увидел ее и сразу понял, что выпишут сегодня. От волнения, от какого-то тепла, кипятком окатившего все внутри, он не мог говорить, а лишь улыбался неумело, словно чужим лицом. Он видел, как у Юрки и Кольки отобрали штаны, – их за что-то наказали.

После обхода Петька выскочил в коридор, метнулся из конца в конец, но никого не встретил. Надумал, было, вернуться в палату, как с веником в руке показалась нянечка.

Тетюль, до свидания!

Нянечка остановилась, веник в ее руке повис, а сама она внезапно подобрела:

До свиданья, голубок. Дай-то бог тебе здоровья и…счастья.

Подойдя к сестринскому столику, Петька страха не испытывал. С видом и чувством победителя он разглядывал коробки, пузырьки, раскрытый стерилизатор с грозным шприцем, большими и маленькими иглами и всякими железками. Все это было теперь не для него, и Петька старательно и далеко высунул язык самому большому шприцу.

Появилась и медсестра. Не глядя на Петьку, она машинально оттолкнула его от стола и начала рыться в коробках.

Тетя! До свиданья.

Медсестра неохотно повернулась.

За тобой разве пришли?

Нет еще…Но меня уже выписали.

Рада за тебя, - медсестра сложила в нагрудный карман красные малюсенькие флакончики, завернула в полотенце шприц и крутым шагом направилась наискосок по коридору. – Иди в палату и жди.

Петька еще раз глянул в спину уходившей сестре и, когда уже закрывалась за нею дверь, увидел высокий узел желтых волос, комкавших белую шапочку.

Эх, клёники-едрёники, - по Юркиному облегчился он.

В это время мимо прошла женщина. Петьку как что подтолкнуло: догнал ее, забежал вперед и радостно сказал:

Тетя, а меня выписывают.

Ой, как хорошо! – воскликнула незнакомая женщина и щекотнула Петьку.

Он вывернулся из-под ласковой руки, подпрыгивая, помчался, с разгону шмыгнул к себе в палату.

Скоро за Петькой пришли и позвали его переодеваться. На прощание он обошел ребят, по-мужски пожал всем руку. Провожали его ребятишки и девчонки из других палат. Только Колька и Юрка не вышли, они были наказаны, да Хренов разглядывал новые книжки.

По коридору Петька прошел еще спокойно. Увидев же лестницу вниз, откуда уходили домой, он обо всем забыл, метнулся; ступеньки сами подскакивали под легкие ноги. Он уже заранее выглядел комнату, в которой одеваются в домашнее, и, спрыгнув с последнего порожка, безостановочно одолел маленькое коленце прохладного коридора и вскочил в эту комнату.

Между матерью и отцом на топчане лежал узел с одеждой. Мать встала, протянула к Петьке руки. Но он видел только узел, сопя, стал торопливо развязывать его. Хотелось побыстрей скинуть больничную одежду.

Сыночек, здравствуй!

Как под навес, Петька ткнулся в теплый живот матери, но рук не хватило, чтобы ее обнять. Петьке не понравился этот большой живот, может потому, что из-за него он не мог видеть лица матери. Отец по-прежнему сидел на топчане, вялой рукой он погладил Петькину голову.

Одевай, - сказал он матери, вытащил из кармана папиросы, но тут же сунул их обратно.

Петька ждал: вот из кармана покажется игрушка или еще что-нибудь… мало ли что может быть в кармане кроме папирос, может, интересные железки или складник. Но отец про руки забыл, не вытаскивал.

Пришла Иннаванна. Она стала рассказывать, что Петя теперь здоров, но долго еще его надо беречь от простуды, от других болезней, чем его можно кормить. Петька слушал, с какой-то не то болью, не то радостью раскрыв глазенки, вроде Иннаванна говорила не его родителям, а ему, чтобы он сам кого-то оберегал да держал в тепле. Он незаметно подошел к Инневанне, а она, продолжая говорить, прижимала его к себе, ласкала мягкой, понятливой рукой. Было похоже, будто она безвозмездно отдавала то, что ей досталось высокой ценой, и единственной платой, которую она требовала, было здоровье, к сожалению, теперь от нее не зависящее.

Скажите, Иннаванна, что и хлеба мне можно. Как у вас, черного, - теребил полу халата Петька.

Да-да. Можно, можно…Только приводите его к нам на обследование, - закончила Иннаванна.

Доктор, да вы не беспокойтесь, - сказал отец. – Оно хоть скоро у нас и свой будет, но лишний кусок найдется. Что мы – не люди, что ль?

Иннаванна распрощалась, ушла. Мать начала переодевать Петьку. Он узнал свои прежние зеленые штаны, цветастую рубашку, вспомнил, что и подушка у него была такой же цветастой. Но и из штанов, и из рубашки, и из плюшевого пальтишка с капюшоном он за это время вырос.

Может, в больничном отвезем? – глянув на мужа, спросила Петькина мама.

А-а, ничего. Тут до автобуса недалеко. Пошли, - отец нетерпеливо посмотрел на часы.

И Петьку увели из больницы.

Юрка и Колька доживали в больнице последние дни: уколов уже не делали и через день-другой готовили на выписку. Больница им опостылела. Каждый из них дал себе зарок – никогда сюда не попадать.

Тоскливое время тянулось медленно, особенно послеобеденный тихий час. Спать днем они уже не могли и, чтобы хоть как-то незаметнее бежало время, прятались в туалет и смотрели из окна. Оттуда виден город, под гору спускающаяся дорога с трамваями, машинами, мотоциклами. Можно посоревноваться, – кто больше насчитает автобусов, «легковушек» или чего другого, что беспрестанно выныривало из-за домов и на мгновение застывало на высоком, с обломанными решетками мосту.

Ребята выждали время, оделись. Юрка выглянул в коридор. Около сестринского стола никого не было - самое время проскочить незаметно. Юрка решительно шагнул, но в тот же миг остановился на самой середине коридора.

Головастый! Гляди!

Навстречу шел Петька.

Он шел медленно, низко опустив голову. В больших, не подвернутых штанах путались короткие Петькины ноги. Целлофановый куль в его руке свесился на пол и с сухим треском противно скреб линолеум. Из ординаторской вышла Иннаванна и растерянно остановилась. Петька, не глядя, ткнулся в ее колени, приник и замер. Следы недавних слез стягивали отечное лицо.

Петушок мой родной, да как же так…

Иннаванна обхватила Петькины плечи, наклонилась над ним. С шеи соскользнула трубка и одиноко звякнула в тишине.

Ну, ничего… Ничего, - ласково сказала она. – Будь молодцом.

А через несколько секунд отделение взорвалось детскими возгласами и топотом:

Петька! Петька!

Петька вернулся!

Вернулся! Ура-а-а!..

К Петьке пробивались, толкали друг друга. Он выронил куль, но никто на это не обратил внимания. Под ногами скрипели сухари, выскользнуло яблоко и раздавленный ногами пряник. Прибежал и Хренов с наганом в руке. Он увидел Петьку в окружении галдевших детей. Хренов поднырнул под вытянутые руки и оказался около Петьки.

На-а, стрельни, - он совал изумленно растерянному Петьке красный наган, заряжал его белым непослушным ядром. – Стрельни, Петька! Слышишь?

Обрадованный возвращением в этот свой шумливый дом, Петька онемел от крика и гвалта. Он держал в руках наган, но пальцы его не стреляли. Хренов сам надавил на крючок, шарик попал в кого-то, потом из-под ног, ударяясь о стены, покатился по коридору. Цепким взглядом Хренов следил, где остановилось ядро, спокойно выбрался из суматошной толкотни и пошел за своим шариком.

Появилась Тетюля.

Ну, довольно, довольно. Пошли, голубок, в палату. – Тетюля вывела Петьку из галдевшего круга детей. – Вот и койка твоя как раз свободная.

Она подтолкнула Петьку и вслед за ним зашоркала тяжелыми старческими ногами.

Сохранено с сайта 1002.Ru

Приходит Петька к Василию Ивановичу и говорит:
— Василий Иванович, тебя в штабе птицей назвали, только я вот не помню, какой.
— Ну, Петька, наверное, орлом!
— Да нет, чуть поменьше.
— Ну, значит — соколом!
— Да нет, вроде как стучит которая.
— Неужели дятлом?!
— Вспомнил, Василий Иванович — раздолбаем!

— Василий Иваныч! Вот скажи: ты за католиков или православных?
— А Христос где?..

Играя в карты, пикой черву
побила Анка невзначай.
— Что, красных бить? Прикончу стерву! -
схватив наган, кричит Чапай.

— Петька, седлай коня, в атаку пойдем.
— Не могу, Василий Иваныч, в степи конь.
— А-а, черт с ним, завтра пойдем.

Попал один человек в рай и видит, сидят за столом известные личности, выпивают, закусывают. Подсел и он к ним. Все вроде нормально, но иногда, ни с того ни с сего, кто-то из соседей делает один оборот на стуле. Не выдержал он и спросил, — что бы это значило.
— Понимаешь, когда о ком-то из нас на Земле расскажут анекдот, ему здесь приходится один раз повернуться. Вон видишь в углу — два вентилятора. Так то — Василий Иванович и Петька.

Василий Иванович перед уходом говорит Анке, что, мол, должен прийти Петька и что-то попросить (что именно, Василий Иванович забыл), ты ему это дай... Вечером Василий Иванович возвращается домой и спрашивает Анку:
— Петька приходил?
— Приходил...
— Что просил?
— Просил дать КОЛОВОРОТ...
— Hу ты дала?
— Коло ВОРОТ народу много было, я дала в сарае...

Поехал Петька в Японию каратэ изучать. Через год вернулся, Чапаев ему и говорит:
— Ну, давай, показывай, чему научился.
Петька ему:
— А ну-ка нагнись, Василий Иванович, сейчас покажу.
Чапаев нагнулся, Петька взял здоровенный дрын и как хрястнет ему по хребту. Чапаев:
— Е-е! Это что, и есть каратэ?!
— Да нет, Василий Иванович, вот представь, они так кулаком бьют.

Василий Иванович окончил курсы итальянского языка и вернулся в родной полк.
— Ну, скажи, что ни будь по итальянский — попросил Петька.
— А шел бы на ### Петpучио!

Глава 6 Петька решает больше никогда не реветь

Петька и Тома выбежали на улицу. В руках у Петьки был жёлтый чемоданчик Детского Доктора. В нём что-то булькало и перекатывалось с боку на бок.
Улица оглушила и ослепила Петьку. Машины крутили колёсами, фыркали и обдували его горячим воздухом. Солнце сверкало в их стёклах, как будто в каждой машине сидели десять мальчишек с зеркальцами в руках и пускали зайчики. Петька на секунду зажмурился, и сейчас же ему на ногу наехало какое-то колесо.
– Ой! – закричал Петька.
Он открыл глаза и увидел детскую голубую коляску.
– Ну что же ты стоишь, мальчик? – сердито сказала толстая тётя, толкая его коляской.
Петька шагнул в сторону и налетел на какого-то дядю с портфелем.
– Куда же ты идёшь, мальчик? – закричал дядя и ткнул его в бок портфелем.
Петька шарахнулся от него и налетел на какую-то старушку без портфеля, но зато с большой сумкой в руках.

– Куда же ты бежишь, мальчик? – закричала старушка.
Петька с беспомощным видом закружился на месте.
– Иди сюда, я тут! – услышал он Томин голос.
Тома стояла под большой круглой липой.
Её лицо в зелёной тени казалось совсем бледным, а глаза были очень тёмными и мрачными.

Петька шагнул к ней, но в это время позади него послышался ужасный рёв. Конечно, так мог реветь только огромный, страшный зверь! Петька, еле дыша от страха, оглянулся и увидел крошечного малыша. Малыш стоял около дверей булочной и отчаянно ревел. Никогда в жизни Петька не видал таких некрасивых малышей. Глаз у него почти не было, а рот был огромный, как дыра в водосточной трубе. Наверное, мама, когда кормила его супом, совала ему в рот большую разливательную ложку. Слёзы двумя ручьями текли по щекам малыша, огибая огромный рот.

– Бою-у-сь!.. – орал малыш. – Мама-а!
Тома присела около малыша на корточки.
– Ну не плачь! Ну не плачь! Ну чего ты боишься! – сказала Тома и погладила малыша по жёлтой чёлке.
– Боюсь!.. – ещё громче заорал малыш.
– Ну чего ты боишься, глупенький? Ты же не в лесу! Вон дяди и тёти идут и смеются. Говорят: «Ай, как стыдно!»

– Боюсь!.. – кричал малыш, ещё шире открывая рот и поливая Томины руки слезами.
– Что же делать? – Тома в отчаянии снизу вверх посмотрела на Петьку. – Не могу же я с ним остаться!.. Ой, а вон наш троллейбус…
Дверь булочной хлопнула. Из булочной быстро вышла тётя с очень жёлтой чёлкой и очень голубыми глазами. В руках она держала два батона и булку.
– Мама! – сказал малыш и закрыл рот.

И тут Петька увидел, что это очень хорошенький малыш. Глаза у него были большие и очень голубые, а рот такой маленький, что туда с трудом влезла бы чайная ложка.
– Наш троллейбус! Ну садись же! – закричала Тома.
Она ухватила Петьку за руку своей маленькой рукой, ещё мокрой от слёз малыша. Петька, довольно громко стуча зубами, полез в троллейбус.

Петька никогда один не ездил в троллейбусах. Когда он был маленьким, он всегда ездил с мамой. А когда он вырос, всё равно ездил с мамой, потому что боялся ездить один.
Он, дрожа всем телом, прислонился боком к какой-то строгой тёте. У тёти были строгие очки, строгие глаза под очками и строгий нос, похожий на птичий клюв.
Строгая тётя оттолкнула его от себя.
– Что с ребёнком? – сказала она строгим голосом. – Он весь трясётся… и, потом, в нём что-то стучит!..
Петька быстро зажал рот рукою. Это стучали его зубы. Его бедные зубы, которые болели после каждой ириски или пирожного. Но Петька всё равно ни за что не соглашался пойти к зубному врачу. Он так боялся бормашины, как будто она была хищным зверем и вместе с тиграми бегала по джунглям.
Строгая тётя наклонилась к Петьке и крепко ухватила его за плечо.
Петьке показалось, что она сейчас клюнет его своим строгим носом…
– Я бо… – прошептал Петька.
– Болен? Ребёнок болен! – ахнула строгая тётя. – Больной ребёнок едет в троллейбусе! Его надо немедленно отправить в больницу!
– Я не болен, я бо…
– Что «бо»?! – закричала строгая тётя.
– Я бо-юсь!..
– Ребёнок боится ехать в больницу! – снова закричала строгая тётя и ещё крепче ухватила Петьку за плечо. – Надо скорее вызвать «Скорую помощь»! Ему совсем плохо! Как он дрожит! Остановите

Петька покачнулся и закрыл глаза.
Он чувствовал сквозь рубашку твёрдые пальцы строгой тёти. Как будто у неё была не обычная, человеческая рука, а железная.
Тома пролезла между строгой тётей и Петькой.
Она подняла голову и посмотрела на строгую тётю.
– Он не болен, – сказала Тома своим тихим и серьёзным голосом. – Он боится… боится опоздать. Мы очень торопимся. Правда?

У Петьки с трудом хватило силы кивнуть головой.
Строгая тётя с сожалением выпустила Петькино плечо, видимо, она всё-таки считала, что на всякий случай лучше остановить троллейбус и отправить в больницу этого дрожащего мальчика.
А Петька поскорее пробрался на свободное место, подальше от строгой тёти и поближе к окошку.
Тома села рядом с ним.
И вдруг прямо в десяти шагах от себя за стеклом троллейбуса Петька увидел свой дом.
Розовый дом плавно уплывал назад.
А вместе с домом уплывал и голубой забор, и скамейка, и дворник в белом фартуке, и соседка тётя Катя.
Тётя Катя стояла рядом с дворником, и они улыбались друг другу.

Петька вскочил на ноги.
– Ты куда? – удивлённо спросила Тома.
– Я уже приехал… Всё… Это мой дом…
– А разве ты… не со мной?
Петька посмотрел на Тому. Её глаза были такими большими, что Петьке захотелось, чтобы они были хоть немножко поменьше. И не такие грустные. Бледные губы Томы дрогнули.
– Я с тобой, – буркнул Петька и снова сел на скамейку рядом с Томой.

С тоской посмотрел он на угол розового дома, на свой балкон, где мама повесила сушиться на верёвке его трусы и старую ковбойку. Троллейбус завернул за угол и быстро поехал по длинной улице, увозя Петьку всё дальше и дальше.

Тома прижалась к окну лбом. Она тихонько стучала по стеклу кулаком и нетерпеливо шептала: «Ну скорее, скорее!» А Петька низко-низко опустил голову. Что-то тёплое и мокрое побежало у него по щекам.
Кап!.. – на светло-серых брюках появилось тёмно-серое круглое пятно.

И тут Петька почему-то вспомнил малыша, который стоял и плакал около булочной. Петька вспомнил его огромный рот и слёзы, бегущие по щекам. Петька сжал кулаки. «Не зареву! Ни за что не зареву! Неужели у меня тоже такой вид, когда я реву? – подумал он и покосился на Тому. – Нет, больше никогда в жизни не буду реветь!»

Осип Абрамович, парикмахер, поправил на груди посетителя грязную простынку, заткнул ее пальцами за ворот и крикнул отрывисто и резко: — Мальчик, воды! Посетитель, рассматривавший в зеркало свою физиономию с тою обостренною внимательностью и интересом, какие являются только в парикмахерской, замечал, что у него на подбородке прибавился еще один угорь, и с неудовольствием отводил глаза, попадавшие прямо на худую, маленькую ручонку, которая откуда-то со стороны протягивалась к подзеркальнику и ставила жестянку с горячей водой. Когда он поднимал глаза выше, то видел отражение парикмахера, странное и как будто косое, и подмечал быстрый и грозный взгляд, который тот бросал вниз на чью-то голову, и безмолвное движение его губ от неслышного, но выразительного шепота. Если его брил не сам хозяин Осип Абрамович, а кто-нибудь из подмастерьев, Прокопий или Михайла, то шепот становился громким и принимал форму неопределенной угрозы: — Вот погоди! Это значило, что мальчик недостаточно быстро подал воду и его ждет наказание. «Так их и следует», — думал посетитель, кривя голову набок и созерцая у самого своего носа большую потную руку, у которой три пальца были оттопырены, а два другие, липкие и пахучие, нежно прикасались к щеке и подбородку, пока туповатая бритва с неприятным скрипом снимала мыльную пену и жесткую щетину бороды. В этой парикмахерской, пропитанной скучным запахом дешевых духов, полной надоедливых мух и грязи, посетитель был нетребовательный: швейцары, приказчики, иногда мелкие служащие или рабочие, часто аляповато-красивые, но подозрительные молодцы, с румяными щеками, тоненькими усиками и наглыми маслянистыми глазками. Невдалеке находился квартал, заполненный домами дешевого разврата. Они господствовали над этою местностью и придавали ей особый характер чего-то грязного, беспорядочного и тревожного. Мальчик, на которого чаще всего кричали, назывался Петькой и был самым маленьким из всех служащих в заведении. Другой мальчик, Николка, насчитывал от роду тремя годами больше и скоро должен был перейти в подмастерья. Уже и теперь, когда в парикмахерскую заглядывал посетитель попроще, а подмастерья, в отсутствие хозяина, ленились работать, они посылали Николку стричь и смеялись, что ему приходится подниматься на цыпочки, чтобы видеть волосатый затылок дюжего дворника. Иногда посетитель обижался за испорченные волосы и поднимал крик, тогда и подмастерья кричали на Николку, но не всерьез, а только для удовольствия окорначенного простака. Но такие случаи бывали редко, и Николка важничал и держался, как большой: курил папиросы, сплевывал через зубы, ругался скверными словами и даже хвастался Петьке, что пил водку, но, вероятно, врал. Вместе с подмастерьями он бегал на соседнюю улицу посмотреть на крупную драку, и когда возвращался оттуда, счастливый и смеющийся, Осип Абрамович давал ему две пощечины: по одной на каждую щеку. Петьке было десять лет; он не курил, не пил водки и не ругался, хотя знал очень много скверных слов, и во всех этих отношениях завидовал товарищу. Когда не было посетителей и Прокопий, проводивший где-то бессонные ночи и днем спотыкавшийся от желания спать, приваливался в темном углу за перегородкой, а Михайла читал «Московский листок» и среди описания краж и грабежей искал знакомого имени кого-нибудь из обычных посетителей, — Петька и Николка беседовали. Последний всегда становился добрее, оставаясь вдвоем, и объяснял «мальчику», что значит стричь под польку, бобриком или с пробором. Иногда они садились на окно, рядом с восковым бюстом женщины, у которой были розовые щеки, стеклянные удивленные глаза и редкие прямые ресницы, — и смотрели на бульвар, где жизнь начиналась с раннего утра. Деревья бульвара, серые от пыли, неподвижно млели под горячим, безжалостным солнцем и давали такую же серую, неохлаждающую тень. На всех скамейках сидели мужчины и женщины, грязно и странно одетые, без платков и шапок, как будто они тут и жили и у них не было другого дома. Были лица равнодушные, злые или распущенные, но на всех на них лежала печать крайнего утомления и пренебрежения к окружающему. Часто чья-нибудь лохматая голова бессильно клонилась на плечо, и тело невольно искало простора для сна, как у третьеклассного пассажира, проехавшего тысячи верст без отдыха, но лечь было негде. По дорожкам расхаживал с палкой ярко-синий сторож и смотрел, чтобы кто-нибудь не развалился на скамейке или не бросился на траву, порыжевшую от солнца, но такую мягкую, такую прохладную. Женщины, всегда одетые более чисто, даже с намеком на моду, были все как будто на одно лицо и одного возраста, хотя иногда попадались совсем старые или молоденькие, почти дети. Все они говорили хриплыми, резкими голосами, бранились, обнимали мужчин так просто, как будто были на бульваре совсем одни, иногда тут же пили водку и закусывали. Случалось, пьяный мужчина бил такую же пьяную женщину; она падала, поднималась и снова падала; но никто не вступался за нее. Зубы весело скалились, лица становились осмысленнее и живее, около дерущихся собиралась толпа; но когда приближался ярко-синий сторож, все лениво разбредались по своим местам. И только побитая женщина плакала и бессмысленно ругалась; ее растрепанные волосы волочились по песку, а полуобнаженное тело, грязное и желтое при дневном свете, цинично и жалко выставлялось наружу. Ее усаживали на дно извозчичьей пролетки и везли, и свесившаяся голова ее болталась, как у мертвой. Николка знал по именам многих женщин и мужчин, рассказывал о них Петьке грязные истории и смеялся, скаля острые зубы. А Петька изумлялся тому, какой он умный и бесстрашный, и думал, что когда-нибудь и он будет такой же. Но пока ему хотелось бы куда-нибудь в другое место... Очень хотелось бы. Петькины дни тянулись удивительно однообразно и похоже один на другой, как два родные брата. И зимою и летом он видел все те же зеркала, из которых одно было с трещиной, а другое было кривое и потешное. На запятнанной стене висела одна и та же картина, изображавшая двух голых женщин на берегу моря, и только их розовые тела становились все пестрее от мушиных следов, да увеличивалась черная копоть над тем местом, где зимою чуть ли не весь день горела керосиновая лампа-молния. И утром, и вечером, и весь божий день над Петькой висел один и тот же отрывистый крик: «Мальчик, воды», — и он все подавал ее, все подавал. Праздников не было. По воскресеньям, когда улицу переставали освещать окна магазинов и лавок, парикмахерская до поздней ночи бросала на мостовую яркий сноп света, и прохожий видел маленькую, худую фигурку, сгорбившуюся в углу на своем стуле, и погруженную не то в думы, не то в тяжелую дремоту. Петька спал много, но ему почему-то все хотелось спать, и часто казалось, что все вокруг него не правда, а длинный неприятный сон. Он часто разливал воду или не слыхал резкого крика: «Мальчик, воды», — и все худел, а на стриженой голове у него пошли нехорошие струпья. Даже нетребовательные посетители с брезгливостью смотрели на этого худенького, веснушчатого мальчика, у которого глаза всегда сонные, рот полуоткрытый и грязные-прегрязные руки и шея. Около глаз и под носом у него прорезались тоненькие морщинки, точно проведенные острой иглой, и делали его похожим на состарившегося карлика. Петька не знал, скучно ему или весело, но ему хотелось в другое место, о котором он ничего не мог сказать, где оно и какое оно. Когда его навещала мать, кухарка Надежда, он лениво ел принесенные сласти, не жаловался и только просил взять его отсюда. Но затем он забывал о своей просьбе, равнодушно прощался с матерью и не спрашивал, когда она придет опять. А Надежда с горем думала, что у нее один сын — и тот дурачок. Много ли, мало ли жил Петька таким образом, он не знал. Но вот однажды в обед приехала мать, поговорила с Осипом Абрамовичем и сказала, что его, Петьку, отпускают на дачу, в Царицыно, где живут ее господа. Сперва Петька не понял, потом лицо его покрылось тонкими морщинками от тихого смеха, и он начал торопить Надежду. Той нужно было, ради пристойности, поговорить с Осипом Абрамовичем о здоровье его жены, а Петька тихонько толкал ее к двери и дергал за руку. Он не знал, что такое дача, но полагал, что она есть то самое место, куда он так стремился. И он эгоистично позабыл о Николке, который, заложив руки в карманы, стоял тут же и старался с обычною дерзостью смотреть на Надежду. Но в глазах его вместо дерзости светилась глубокая тоска: у него совсем не было матери, и он в этот момент был бы не прочь даже от такой, как эта толстая Надежда. Дело в том, что и он никогда не был на даче. Вокзал с его разноголосою сутолокою, грохотом приходящих поездов, свистками паровозов, то густыми и сердитыми, как голос Осипа Абрамовича, то визгливыми и тоненькими, как голос его больной жены, торопливыми пассажирами, которые все идут и идут, точно им и конца нету, — впервые предстал перед оторопелыми глазами Петьки и наполнил его чувством возбужденности и нетерпения. Вместе с матерью он боялся опоздать, хотя до отхода дачного поезда оставалось добрых полчаса; а когда они сели в вагон и поехали, Петька прилип к окну, и только стриженая голова его вертелась на тонкой шее, как на металлическом стержне. Он родился и вырос в городе, в поле был первый раз в своей жизни, и все здесь для него было поразительно ново и странно: и то, что можно видеть так далеко, что лес кажется травкой, и небо, бывшее в этом новом мире удивительно ясным и широким, точно с крыши смотришь. Петька видел его с своей стороны, а когда оборачивался к матери, это же небо голубело в противоположном окне, и по нем плыли, как ангелочки, беленькие радостные облачка. Петька то вертелся у своего окна, то перебегал на другую сторону вагона, с доверчивостью кладя плохо отмытую ручонку на плечи и колени незнакомых пассажиров, отвечавших ему улыбками. Но какой-то господин, читавший газету и все время зевавший, то ли от чрезмерной усталости, то ли от скуки, раза два неприязненно покосился на мальчика, и Надежда поспешила извиниться: — Впервой по чугунке едет — интересуется... — Угу! — пробурчал господин и уткнулся в газету. Надежде очень хотелось рассказать ему, что Петька уже три года живет у парикмахера и тот обещал поставить его на ноги, и это будет очень хорошо, потому что женщина она одинокая и слабая и другой поддержки, на случай болезни или старости, у нее нет. Но лицо у господина было злое, и Надежда только подумала все это про себя. Направо от пути раскинулась кочковатая равнина, темно-зеленая от постоянной сырости, и на краю ее были брошены серенькие домики, похожие на игрушечные, а на высокой зеленой горе, внизу которой блистала серебристая полоска, стояла такая же игрушечная белая церковь. Когда поезд со звонким металлическим лязгом, внезапно усилившимся, взлетел на мост и точно повис в воздухе над зеркальною гладью реки, Петька даже вздрогнул от испуга и неожиданности и отшатнулся от окна, но сейчас же вернулся к нему, боясь потерять малейшую подробность пути. Глаза Петькины давно уже перестали казаться сонными, и морщинки пропали. Как будто по этому лицу кто-нибудь провел горячим утюгом, разгладил морщинки и сделал его белым и блестящим. В первые два дня Петькина пребывания на даче богатство и сила новых впечатлений, лившихся на него и сверху и снизу, смяли его маленькую и робкую душонку. В противоположность дикарям минувших веков, терявшимся при переходе из пустыни в город, этот современный дикарь, выхваченный из каменных объятий городских громад, чувствовал себя слабым и беспомощным перед лицом природы. Все здесь было для него живым, чувствующим и имеющим волю. Он боялся леса, который покойно шумел над его головой и был темный, задумчивый и такой страшный в своей бесконечности; полянки, светлые, зеленые, веселые, точно поющие всеми своими яркими цветами, он любил и хотел бы приласкать их, как сестер, а темно-синее небо звало его к себе и смеялось, как мать. Петька волновался, вздрагивал и бледнел, улыбался чему-то и степенно, как старик, гулял по опушке и лесистому берегу пруда. Тут он, утомленный, задыхающийся, разваливался на густой сыроватой траве и утопал в ней; только его маленький веснушчатый носик поднимался над зеленой поверхностью. В первые дни он часто возвращался к матери, терся возле нее, и, когда барин спрашивал его, хорошо ли на даче, — конфузливо улыбался и отвечал: — Хорошо!.. И потом снова шел к грозному лесу и тихой воде и будто допрашивал их о чем-то. Но прошло еще два дня, и Петька вступил в полное соглашение с природой. Это произошло при содействии гимназиста Мити из Старого Царицына. У гимназиста Мити лицо было смугло-желтым, как вагон второго класса, волосы на макушке стояли торчком и были совсем белые — так выжгло их солнце. Он ловил в пруде рыбу, когда Петька увидал его, бесцеремонно вступил с ним в беседу и удивительно скоро сошелся. Он дал Петьке подержать одну удочку и потом повел его куда-то далеко купаться. Петька очень боялся идти в воду, но когда вошел, то не хотел вылезать из нее и делал вид, что плавает: поднимал нос и брови кверху, захлебывался и бил по воде руками, поднимая брызги. В эти минуты он был очень похож на щенка, впервые попавшего в воду. Когда Петька оделся, то был синий от холода, как мертвец, и, разговаривая, ляскал зубами. По предложению того же Мити, неистощимого на выдумки, они исследовали развалины дворца; лазали на заросшую деревьями крышу и бродили среди разрушенных стен громадного здания. Там было очень хорошо: всюду навалены груды камней, на которые с трудом можно взобраться, и промеж них растет молодая рябина и березки, тишина стоит мертвая, и чудится, что вот-вот выскочит кто-нибудь из-за угла или в растрескавшейся амбразуре окна покажется страшная-престрашная рожа. Постепенно Петька почувствовал себя на даче как дома и совсем забыл, что на свете существует Осип Абрамович и парикмахерская. — — Смотри-ка, растолстел как! Чистый купец! — радовалась Надежда, сама толстая и красная от кухонного жара, как медный самовар. Она приписывала это тому, что много его кормит. Но Петька ел совсем мало, не потому, чтобы ему не хотелось есть, а некогда было возиться: если бы можно было не жевать, глотать сразу, а то нужно жевать, а в промежутки болтать ногами, так как Надежда ест дьявольски медленно, обгладывает кости, утирается передником и разговаривает о пустяках. А у него дела было по горло: нужно пять раз выкупаться, вырезать в орешнике удочку, накопать червей, — на все это требуется время. Теперь Петька бегал босой, и это в тысячу раз приятнее, чем в сапогах с толстыми подошвами: шершавая земля так ласково то жжет, то холодит ногу. Свою подержанную гимназическую куртку, в которой он казался солидным мастером парикмахерского цеха, он также снял и изумительно помолодел. Надевал он ее только вечерами, когда ходил на плотину смотреть, как катаются на лодках господа: нарядные, веселые, они со смехом садятся в качающуюся лодку, и та медленно рассекает зеркальную воду, а отраженные деревья колеблются, точно по ним пробежал ветерок. В исходе недели барин привез из города письмо, адресованное «куфарке Надежде», и, когда прочел его адресату, адресат заплакал и размазал по всему лицу сажу, которая была на переднике. По отрывочным словам, сопровождавшим эту операцию, можно было понять, что речь идет о Петьке. Это было уже ввечеру. Петька на заднем дворе играл сам с собою в «классики» и надувал щеки, потому что так прыгать было значительно легче. Гимназист Митя научил этому глупому, но интересному занятию, и теперь Петька, как истый спортсмен, совершенствовался в одиночку. Вышел барин и, положив руку на плечо, сказал: — Что, брат, ехать надо! Петька конфузливо улыбался и молчал. «Вот чудак-то!» — подумал барин. — Ехать, братец, надо. Петька улыбался. Подошла Надежда и со слезами подтвердила: — Надобно ехать, сынок! — Куда? — удивился Петька. Про город он забыл, а другое место, куда ему всегда хотелось уйти, — уже найдено. — К хозяину Осипу Абрамовичу. Петька продолжал не понимать, хотя дело было ясно как божий день. Но во рту у него пересохло, и язык двигался с трудом, когда он спросил: — А как же завтра рыбу ловить? Удочка — вот она... — Что же поделаешь!.. Требует. Прокопий, говорит, заболел, в больницу свезли. Народу, говорит, нету. Ты не плачь: гляди, опять отпустит, — он добрый, Осип Абрамович. Но Петька и не думал плакать и все не понимал. С одной стороны был факт — удочка, с другой призрак — Осип Абрамович. Но постепенно мысли Петькины стали проясняться, и произошло странное перемещение: фактом стал Осип Абрамович, а удочка, еще не успевшая высохнуть, превратилась в призрак. И тогда Петька удивил мать, расстроил барыню и барина и удивился бы сам, если бы был способен к самоанализу: он не просто заплакал, как плачут городские дети, худые и истощенные, — он закричал громче самого горластого мужика и начал кататься по земле, как те пьяные женщины на бульваре. Худая ручонка его сжималась в кулак и била по руке матери, по земле, по чем попало, чувствуя боль от острых камешков и песчинок, но как будто стараясь еще усилить ее. Своевременно Петька успокоился, и барин говорил барыне, которая стояла перед зеркалом и вкалывала в волосы белую розу: — Вот видишь, перестал, — детское горе непродолжительно. — Но мне все-таки очень жаль этого бедного мальчика. — Правда, они живут в ужасных условиях, но есть люди, которым живется и хуже. Ты готова? И они пошли в сад Дипмана, где в этот вечер были назначены танцы и уже играла военная музыка. На другой день, с семичасовым утренним поездом, Петька уже ехал в Москву. Опять перед ним мелькали зеленые поля, седые от ночной росы, но только убегали не в ту сторону, что раньше, а в противоположную. Подержанная гимназическая курточка облекала его худенькое тело, из-за ворота ее выставлялся кончик белого бумажного воротничка. Петька не вертелся и почти не смотрел в окно, а сидел такой тихонький и скромный, и ручонки его были благонравно сложены на коленях. Глаза были сонливы и апатичны, тонкие морщинки, как у старого человека, ютились около глаз и под носом. Вот замелькали у окна столбы и стропила платформы, и поезд остановился. Толкаясь среди торопившихся пассажиров, они вышли на грохочущую улицу, и большой жадный город равнодушно поглотил свою маленькую жертву. — Ты удочку спрячь! — сказал Петька, когда мать довела его до порога парикмахерской. — Спрячу, сынок, спрячу! Может, еще приедешь. И снова в грязной и душной парикмахерской звучало отрывистое: «Мальчик, воды», и посетитель видел, как к подзеркальнику протягивалась маленькая грязная рука, и слышал неопределенно угрожающий шепот: «Вот погоди!» Это значило, что сонливый мальчик разлил воду или перепутал приказания. А по ночам, в том месте, где спали рядом Николка и Петька, звенел и волновался тихий голосок, и рассказывал о даче, и говорил о том, чего не бывает, чего никто не видел никогда и не слышал. В наступавшем молчании слышалось неровное дыхание детских грудей, и другой голос, не по-детски грубый и энергичный, произносил: — Вот черти! Чтоб им повылазило! — Кто черти? — Да так... Все. Мимо проезжал обоз и своим мощным громыханием заглушал голоса мальчиков и тот отдаленный жалобный крик, который уже давно доносился с бульвара: там пьяный мужчина бил такую же пьяную женщину. Сентябрь 1899 г.

Рассказать друзьям